— Хорошо, — просто и спокойно говорит он в ответ на мой кивок. — Вот и договорились.
— Что мне делать? — с трудом шевелю словно замерзшими губами.
— Успокоиться, — все так же серьезно, без малейшей издевки, отвечает он. — Не бояться: больно сегодня не будет. Сделать вид, что ты со мной по своей воле. И вообще — в первый раз. Если что-то не понравится — скажи, я перестану. Только не говори, что тебе не нравится все: не поверю.
На последней фразе он все же улыбается. Чуть-чуть, и совсем не обидно. Сев, кладет мне руку на колено — я привычно сдерживаю дрожь.
— Перестань уже, — говорит он почти с сочувствием. — Я ведь знаю, что и как ты любишь. Хорошо, не ты, — поправляется сразу. — Не ты, а твое тело. Только решать все равно тебе, а не ему.
Снова кивнув, я непослушными пальцами тяну воротник рубашки, пытаясь распустить узел на шнуровке. Дергаю, затягивая еще сильнее. Через несколько мгновений его прохладные пальцы ложатся поверх моих, и я изо всех сил пытаюсь не скосить на них глаза. Смотрю на ковер, на так и не распечатанную бутылку вина — куда угодно, лишь бы не на него. На стекле бокалов играют блики от свечи… Вот же проклятье! И правда, недотрога. Бордельная…
Ему даже мои пальцы на узле не мешают. Распускает шнуровку, помогает мне — неловкому, закаменевшему — стянуть рубашку. Обнимает за плечи, нежно и мягко притягивая к себе. Проклятье, тысячу раз проклятье! До чего же проще было, когда я мог прикрыться фальшивым несогласием. Как себя обманывать сейчас? Когда его ладони проходят по моей спине, мгновенно теплея — и я не могу отодвинуться, только сжимаюсь.
— Тише, — шепчет он мне в ухо, грея его дыханием. — Я не буду торопиться. А ты можешь ко мне прикоснуться. Помоги мне раздеться. Пожалуйста. Если хочешь…
Если? Если хочу? То ли мир сошел с ума, то ли я. Его рубашка на ощупь мягкая, плотное льняное полотно обволакивает плечи, как лучшая замша. Обычный лен так не умеет, но ради него, сидхе-полукровки, старается… Любая вещь считает за счастье служить ему. Видимо, я все-таки не вещь. Этот узел под пальцами распускается легко и сразу. Перед тем, как снять рубашку, провожу ладонями по его плечам, вдыхаю изменившийся запах. Розмарин, шалфей, зверобой и еле уловимый привкус розы, — он научил мне отличать по запаху любые травы, хоть в питье, хоть в благовониях. Несложная наука, если у его спокойствия один запах, у желания — другой, а у дурного настроения — третий. Но такого запаха я не знаю — и от этого еще тревожнее. Светлые волосы, связанные в длинный хвост, рассыпались по спине. Можно распустить? Не рискну, пожалуй. У сидхе свой этикет, и я не помню, чтоб Керен распускал волосы в постели. Керен… Ну что, пора назвать его по имени? Он когда-то разрешил, как раз на такой случай…
Теперь он сидит спиной к подсвечнику, и глаза кажутся совсем темными. Темная зелень, как в речном омуте… Тысячу раз виденное лицо — и словно впервые. Как так вышло, что я сразу согласился? Надменно очерченный рот, высокие скулы… Прикоснуться? Тонкие брови над чуть тяжеловатыми веками, едва заметная горбинка носа, словно он был когда-то сломан… Он позволяет себя разглядывать, словно и правда все в первый раз. Смотреть, прикасаться… Когда сам снимает рубашку, я не отодвигаюсь, снова кладу ладони, теперь уже на гладкую горячую кожу, дурманно пахнущую травами и медом. Горьким медом... Он отводит взгляд первым, чуть усмехаясь, опуская ресницы, пряча под ними темный огонь. Расстегивает пряжку на моем поясе, помогает снять штаны… Сделать вид, что все по доброй воле? Давай, Грель, делай… Кого это обманет? Мне и вид уже делать не надо: под осторожными уверенными касаниями моя плоть вспыхивает сладким огнем… Слишком хорошо он меня узнал за эти годы, слишком приучил к своему запаху, вкусу губ и кожи, ритму дыхания. Разве я знаю его хуже? Разве я вообще знаю о нем хоть что-то?
Где-то далеко трещит камин, рассыпаясь искрами. У меня словно затычки в ушах — слышу только его рваные вздохи. Когда мы успели лечь? Когда он успел распустить волосы? Светлая волна рассыпалась по его плечам, завесила наполовину лицо, отгораживая нас обоих от мира. Почему сегодня он не указывает, что делать — совсем ничего?
Шалея от безнаказанности, я запускаю пальцы ему в волосы, перебираю длинные пряди, пропускаю через пальцы, дышу ароматом. Он улыбается. Почему-то он очень грустно улыбается. Никогда не видел у него такой улыбки — и не хочу. Не хочу больше видеть его таким. Иначе… Иначе я и вправду могу поверить, что ему не все равно, что я для него не просто удобная постельная грелка, развлекающая глупым сопротивлением. Почему он так со мной? За что? Если бы он просто меня учил, как делал это все время! Учил — и все. Я бы боготворил его! Я бы жизнь за него отдал. Или — ему.
Свободной рукой я обнимаю его, почти лежащего на мне, за плечи, подставляю губы. Нет, уже сам целую… Так, как учил он: от невесомых прикосновений к нежной горячей глубине рта. Задыхаюсь — так это сладко и правильно, так невыносимо и безупречно. Очаровал он меня, что ли? Да нет, я бы понял. Грош мне цена — если не понял бы. Он чуть сдвигается влево, к стене, отрываясь от моих губ с явным сожалением, позволяя отдышаться, как в учебном поединке. Откидывает волосы назад, обнажая лицо — блики огня от камина золотят скулы, зажигают искры в травяной зелени глаз. Нестерпимо хочется облизать губы, слизать с них его вкус — и я позволяю себе это, глядя ему прямо в глаза, осознавая, что он тоже это видит и понимает. Видишь, да? Я делаю все, что ты хочешь. Я сдался…
— Керен… — шепчу я, не отводя взгляд. Под пыткой ошейником не отводил, когда от боли в глазах темнело, — и сейчас выдержу. Наверное. — Керен, прошу тебя…
— Конечно, мальчик, — чуть криво улыбается он. — Все, что захочешь. Вот — ничего страшного. Ты привыкнешь…
Да, я привыкну. Он всегда прав — уж это я успел понять. Главное, согласиться один раз, потом пойдет, как по маслу. Он пообещает мне еще что-то, очень нужное, важное, соблазнительное — и согласиться будет проще простого. А потом мне просто понравится — это он умеет не хуже, чем быть правым. Я понимаю это. И он понимает тоже. И когда он меня целует, я подаюсь всем телом, прижимаюсь к нему, обхватывая за плечи, покоряясь полностью: и телом, и душой — все равно они давно принадлежат ему по договору — и стыдиться здесь некого. Опираюсь на левый локоть, пока его ладони придерживают меня под лопатки. А правую руку совершенно бездумно, не понимая, что делаю, роняю на тяжелый золотой подсвечник у кровати. В глазах Керена успевает вспыхнуть понимание — но рука срывается сама, по короткой дуге от столика к беззащитному виску. И проклятый ошейник впервые не срабатывает, позволяя мне это.
Боль! Судорога скручивает тело от горла до ступней. Кажется, я кричу. Нет, только хриплю — и вокруг уже не полумрак спальни, а серое зимнее утро. В окно, еще не забитое на зиму досками, неуверенно светит затянутое дымкой солнце: одна ставня ночью раскрылась, и остатки тепла выдуло подчистую. Я сажусь в постели, кутаясь в одеяло из овечьей шерсти, задыхаясь и растирая горло. Ну да, сон. Один и тот же, снова и снова. И всегда, кстати, к неприятностям. Только на этот раз я недосмотрел его до конца, что-то помешало.