Жаров молчал, свесив локти на перила. Потом кивнул.
– Тебе повезло! Она всегда была… Мать Тереза. И все ее очень любили!
– Да никто ее не любил! – вдруг завелся Борька. – Только пользовались – ее добротой и ее безотказностью! И даже я… Даже я ее не любил! Ну, в смысле – не сгорал от страсти. Она же была пацанкой! Всеобщий дружбан! Позвони – прибежит, не задумается! А поженились… Она одна, и я один. Два неприкаянных. Вот и прибило к друг другу волной. От одиночества. И оба мы все понимали. А я был влюблен в Светку Беляеву. Ох, как страдал! Просто загибался от страсти. Ходил тогда с температурой под сорок. Мама к врачу отвела, а те ни хрена не понимают. Анализы нормальные, симптомов никаких. А я… не могу встать с кровати!
Они снова молчали, не поднимая глаз друг на друга.
– Вот что это? – горячо заговорил Борька. – Любовь? Я, честно, не понимаю! Никогда у нас не было ничего такого… Ну, чтобы крыша поехала. Наверное, я ее тогда пожалел и еще – себя. И у нее так же, я думаю. И что получилось? Потом эмиграция. Я ведь не очень хотел, а она вот хотела. Почему? Ей-то в спину ничего не шипели – вали отсюда, жидовская морда. Шипели мне – с моей-то внешностью. И она решила: все, хватит! Едем. Потому что не хочет, чтобы и сыну вот так же. Она ведь лезла драться в таких ситуациях. Представляешь, эта сопля, метр с кепкой – и на здорового мужика! Я ее отодрать от него не смог! И здесь, по приезде… Ничем не гнушалась, ничего не боялась, хваталась за все. И сортиры мыла, и бабок лежачих таскала. И все – с улыбкой! Ни разу не захныкала и не пожаловалась. В отличие от меня… – Борька посмотрел Жарову в глаза. – А получилось вот что – да я жить без нее не могу! Дышать не могу, понимаешь? Вот если прихожу с работы, а ее еще нет… Задыхаюсь. Как приступ астмы. И не потому что она сильная. Не потому что плечо и жилетка. Не потому что обнимет – и все, как рукой… А просто… И вот теперь объясни – что это? Любовь? Жалость? Привычка? Ты хоть что-нибудь понял про эту семейную жизнь? Ну, или про жизнь вообще? Лично я – нет! И могу тебе в этом признаться!
Жаров кивнул.
– И любовь, и привычка, и жалость. Все вместе, Борь! Такой вот микс из «много чего»! И злишься порой, и недоумеваешь – а что я делаю тут? С этой женщиной рядом? Она ведь мне так надоела, прости господи! И привычки ее раздражают – вот, пьет кофе и двумя пальцами крошит печенье. И крошки, крошки – по столу и на блюдце… И помада ее не нравится – ну, не идет ей коричневый цвет! А ведь упрямая – что ты понимаешь в женском мейк-апе! И брюки узкие не идут! Уже – не идут! Потому что не тридцать и потому что задница… И красное старит, и журналы читает дурацкие. И с мамашей своей треплется, закрывшись в сортире. Вот о чем? И почему при закрытых дверях? А, обо мне! Наверняка – обо мне! И храпеть стала во сне, представляешь? Ну, ладно – не храпеть, похрапывать. Но все равно – смешно! И морщит лицо, смешно так морщит, разглядывая морщины. Расстраивается! Гримаса такая на лице, что ухохочешься. И седину закрашивает, скрывает. А ты все видишь, и тебе смешно! Смешны все эти ухищрения, все эти уловки. И она… Смешная и… жалкая. Видишь, как стареет, видишь, как мучается. И хочется крикнуть – дурочка! Да разве в этом дело! Мы ведь с тобой такое прошли! Разве все это забудешь?
Опять помолчали. А потом Борька спросил:
– Слушай, Саш! А вот… все эти штуки… Ну, про приезд, про… Ты понял! Это что? Она всегда была странной, твоя Рита. А сейчас… Я вообще ничего не понимаю. Ты извини, если что не так. Ладно, Сань?
Жаров кивнул.
– Не парься. Все нормально. Спросил и спросил. Имеешь право. Я ничего не спрашиваю, Борь. Просто соглашаюсь, и все. Ей так легче – пожалуйста! Сначала храм Гроба, потом Стена Плача. Завтра пойдем в мечеть. Кстати, а баб туда вообще пускают?
Борька пожал плечами.
– Вот так решила. Говорит, попрошу у всех. У кого «у всех»? Не понимаю! Я вообще далек от всех этих… Штучек. Она говорит – последний шанс. Ну, хорошо. Пусть так. Если ей легче и она верит. А мне уже ничего не страшно – после буддизма, знахарок, гадалок и адвентистов каких-то.
Закурили по новой.
– А технологии новые? Ну, я не знаю – подсадка там, суррогатное материнство? Детдом, в конце концов? – осторожно спросил Борька.
Жаров досадливо махнул рукой и поморщился.
– Говорит, попробуем еще раз. В смысле – обычным способом. Естественным, в смысле. Вот иногда думаю, – продолжал Жаров, – надоело. Все надоело! Эта тоска, эта зацикленность. А потом вспоминаю… Все вспоминаю. Когда поженились – сразу, через полгода, – она залетела. А я тогда испугался! Куда нам ребенок? Ни кола ни двора. Оба студенты. Рухнуть с младенцем родителям на голову? Бред, не дай бог! Моя мать не любит ее, ее отец – солдафон. Привык всех в шеренгу. Не вариант. Две зарплаты – как две слезы. И куда вот сейчас? Уговорил подождать. Она очень плакала, очень. Обещала, что справится. А у меня командировка в Анголу. А там война. Вернусь – не вернусь. Кто знает… Уговорил. Отвез в больницу, назавтра забрал. Поплакала с неделю и успокоилась. Так мне казалось. Ну а потом кончилась Ангола, появились бабки на первый взнос в кооператив, появился этот кооператив, потом машина. Потом снова командировка. Жили не бедно. А вот детеныш не получился… Она все прошла – и Крым, и Рим. По полгода по больницам. Хрен! Потом деньги стал зарабатывать. Хорошие деньги! Ну, в девяностые. Легкие были деньги. Большие и легкие. Все обновили – квартиру, машину. Жизнь. Потом – бац, все накрылось. В два дня. Меня тогда в подвале пятеро суток продержали, пока не подписал. Пока не отдал все, что было. Вот часто думаю: как она прожила эти пятеро суток? Как не свихнулась? Говорила, что все двадцать четыре часа стояла у окна. Потом ложилась на пол. Поспит полчаса – и опять стоит. Ждет. Дождалась. Говорила, что верила – жив. А все остальное – труха. Пошла тогда убирать квартиры. Куда ее балетное образование? Правильно, в помойку. Брала с собой треники старые, косынку на голову, тапки. И – вперед! Я когда заглянул в этот пакетик со шмотками… Рыдал, словно баба. А потом… потом все наладилось. Поднялся. Как ванька-встанька. Ожил. Снова зажили по-человечески. Только в доме поселилась печаль. Вот часто думаю: а на черта? Ну, не хочет человек жить. Не хочет радоваться. Не хочет принять все, как есть. Капризы, капризы… Ну, пусть не капризы, пусть боль. И все равно! В чем трагедия? А потом вспоминаю… Для чего человеку память дана? А чтобы вспомнить, когда шальные мыслишки запрыгают и – по башке! По самой тыковке! Вспомнил? Ну, умница. И командировку в Анголу, и просьбы «чуть-чуть подождать». И что? Что теперь? Стряхнуть ее, как пепел с сигареты? Вот она была – и нету? И будет легче? Навряд ли… Мне точно – нет. И веселее не будет. Потому что однажды опять вспомню. Подвал и эти пять суток. И ее у окна. А ты говоришь – «что?». Да все! И привычка, и жалость. И любовь! Конечно, любовь! Пусть не дрожь в коленках при виде ее груди… А ощущение. Ощущение родного плеча. Тут – родинка, а тут след от прививки, оспинка. И вот за это неровное, рябое пятнышко… Жизни не жалко. Вот и думай…
Они долго молчали, два старых приятеля. Два молодых, в сущности, мужика. Ну, что за возраст для мужчины – сорок пять лет? Самая зрелость, самое то, как говорится…