За «Полей Елисейских бензин» пил лирический герой Мандельштама («Я пью за военные астры…», 1931). А виртуальные прогулки по ним, готовясь к отъезду в Париж, совершал дядя Пушкина: «Василий Львович преобразился. Он вдруг стал степенным, как никогда, как будто шагал уже не по Кузнецкому мосту, а по Елисейским Полям» (Ю. Тынянов. «Пушкин», ч. 1, гл. 1).
30.26 C. 72–73. Вижу: двое знакомых, – она и он, оба жуют каштаны и оба старцы. Где я их видел? в газетах? не помню <…> Догоняю Луи Арагона <…>он только на меня взглянул, козырнул мне, как старый ветеран, взял свою Эльзу под ручку и дальше пошел. Я опять их догоняю и теперь уже говорю не Луи, а Триоле <…> она, как старая блядь, потрепала меня по щеке, взяла под ручку своего Арагона и дальше пошла… —
Эта сцена вызывает по крайней мере две ассоциации. Во-первых, она пародирует ситуацию, представленную Ходасевичем (вкупе с калеками, ангелами, Чаплином, Венецией и проч.):
Мне невозможно быть собой,
Мне хочется сойти с ума,
Когда с беременной женой
Идет безрукий в синема.
Мне лиру ангел подает,
Мне мир прозрачен, как стекло, —
А он сейчас разинет рот
Пред идиотствами Шарло.
За что свой незаметный век
Влачит в неравенстве таком
Беззлобный, смирный человек
С опустошенным рукавом.
Ременный бич я достаю
С протяжным окриком тогда
И ангелов наотмашь бью,
И ангелы сквозь провода
Взлетают в городскую высь.
Так с венетийских площадей
Пугливо голуби неслись
От ног возлюбленной моей.
Тогда, прилично шляпу сняв,
К безрукому я подхожу,
Тихонько трогаю рукав
И речь такую завожу:
«Pardon, monsieur, когда в аду
За жизнь надменную мою
Я казнь достойную найду,
А вы с супругою в раю
Спокойно будете витать,
Юдоль земную созерцать,
Напевы дивные внимать,
Крылами белыми сиять, —
Тогда с прохладнейших высот
Мне сбросьте перышко одно:
Пускай снежинкой упадет
На грудь спаленную оно».
Стоит безрукий предо мной
И улыбается слегка,
И удаляется с женой,
Не приподнявши котелка.
(«Баллада», 1925)
Во-вторых, здесь отчетливо видно влияние поэтики Гамсуна, герой которого постоянно кого-то нагоняет, догоняет и т. д.:
«Минут десять впереди меня шел хромой старик. <…> Однако я не попытался догнать его <…> старый калека все так же шел впереди меня, уродливо напрягаясь на ходу. <…> Недолго думая, я в три-четыре больших шага настиг его и хлопнул по плечу. <…> Спустившись с холма, я обогнал двух дам <…> Я остановился и снова пропустил ее вперед. <…> Я снова нагоняю ее» («Голод», гл. 1).
30.27 C. 72. …это Луи Арагон и Эльза Триоле. —
Луи Арагон (1897–1982) – французский писатель, политик, член Французской коммунистической партии, участник и вдохновитель французского движения Сопротивления; автор многочисленных стихов, поэм, романов, среди которых есть «Коммунисты» (1949–1951) и «Страстная неделя» (1958), а также сборник стихов «Нож в сердце» (1941); верный друг Советского Союза, лауреат Международной Ленинской премии (1957).
Эльза Триоле (урожденная Элла Каган; 1896–1970) – французская писательница, жена Арагона; родилась и получила высшее архитектурное образование в Москве; жила во Франции с середины 1920-х гг.; участник движения Сопротивления; автор многочисленных романов, а кроме того, младшая сестра Лили Брик.
30.28 C. 72–73. «Задай им лучше социальные вопросы, самые мучительные социальные вопросы…» Догоняю Луи Арагона и говорю ему, открываю сердце, говорю, что я отчаялся во всем, но что нет у меня ни в чем никакого сомнения, и что я умираю от внутренних противоречий, и много еще чего… —
«Потребность и необходимость» в общении с иностранцами искать ответы на «самые мучительные социальные вопросы», естественно, стимулировалась официальными советскими литераторами и журналистами, наделенными ЦК КПСС правами общения с гражданами западных стран; там же, в ЦК, формулировались и сами вопросы. Вот, например, спор советского писателя с неким американцем Володей русского происхождения:
«Вообще споры эти – с людьми, явно не приемлющими нашу систему, – в основном всегда сводятся к следующему: „А почему у вас одна партия, а не несколько? Почему запрещен абстракционизм? Почему в московских киосках не продают «Нью-Йорк таймс»? Почему глушат «Голос Америки»?“ Мы в ответ: „А почему вы преследуете компартию? Почему изгнали Чарли Чаплина? Почему держите военные базы во всем мире? Почему душите голодом Кубу? Почему разрешаете вашим генералам произносить поджигательские речи? Это и есть ваша свобода?“ Мой спор с Володей закончился <…> под утро. Прощаясь, он сказал:
– Признаю свое поражение. Не думал, что так будет, но вынужден признать» («В Америке», 1962).
А вот отчет идейно требовательного критика Георгия Капралова о фильмах VI Московского международного кинофестиваля:
«В жанре народной комедии с ее грубоватым, сочным юмором и открытостью характеров героев решен новый фильм „Серафино“ известного итальянского режиссера Пьетро Джерми. Темпераментный, зажигательно-непосредственный Адриано Челентано в роли пастуха Серафино немало способствует общему успеху картины. Хотя надо признаться, смотря фильм, думаешь и о том, что Пьетро Джерми когда-то создавал такие произведения, как „Дорога надежды“, „Машинист“, в которых социальные проблемы рассматривались более глубоко и масштабно» (Правда. 1969. 15 июля).
Об искренней потребности в общении с иностранцами и начале относительно широких контактов с Западом советских людей в литературе содержится немало воспоминаний. Например, у Аксенова в «Ожоге»:
«Это было в ноябре 1956 г. на вечере Горного института в Ленинграде в оркестре первого ленинградского джазмена Кости Рогова. Тогда в танцзале стояли плечом к плечу чуваки и чувихи, жалкая и жадная молодежь, опьяневшая от сырого европейского ветра, внезапно подувшего в наш угол. Бедные, презираемые всем народом стиляги-узкобрючники, как они старались походить на бродвейских парней – обрезали воротнички ленторговских сорочек, подклеивали к скороходовским подошвам куски резины, стригли друг друга под „канадку“…».
У Амальрика:
«Со студенческих лет я стремился иметь знакомых и друзей среди иностранцев. Не надо думать, что за этим стояли практические соображения – получить нужную книгу, продать картину, передать свою или чужую рукопись <…> главным для меня, как и для многих других <…> было найти какой-то – чуть ли не метафизический – выход из того мира, который нас окружал; нам хотели внушить, что советский мир – это замкнутая сфера, это вселенная, мы же, проделывая в этой сфере дырки, могли дышать иным воздухом – иногда даже дурным, но не разреженным воздухом тоталитаризма. Мне хотелось бывать в гостях у иностранцев и приглашать их к себе, держать себя с ними так, как будто мы такие же люди, как они, и они такие же люди, как мы. Хотя многим американцам и европейцам это покажется общим местом – как же еще общаться людям, – я предлагал, по существу, целую революцию. Слову „иностранец“ придавался и придается в России мистический смысл – и дело не только в сооружаемых властью барьерах, но и в вековой привычке изоляции и комплексе неполноценности, которым советский режим придал форму идеологической исключительности» (Амальрик А. Записки диссидента. С. 18–19).