Мне был нужен какой-нибудь трофей, который заставил бы всех говорить, как это случилось, когда выяснилось, что у Энни Чэпмен пропал один очень важный орган. (Если вам нужно это знать, он был брошен в Темзу, чтобы больше о нем никто никогда не слышал.) Запустив руку внутрь, я благодаря прекрасному знанию эпического творения доктора Грея ухватил что-то, затем, удерживая одной рукой, второй отрезал. Я извлек это, чем бы это ни было – селезенкой, почкой, быть может, аномально расположенным сердцем, маткой, каким-то другим органом, – и убрал в карман. После чего поднял взгляд и увидел, что в противоположном конце площади стоит полицейский с фонарем в руке.
Я тотчас же застыл, хотя и сомневался, что его взгляд мог проникнуть в укутавшую меня тьму. Полицейский стоял в проходе между зданиями, о существовании которого я даже не подозревал. Круг света от фонаря четко выхватывал текстуру кирпичной кладки, бывшей полицейскому фоном. Это было мгновение величайшего ужаса. Если полицейский двинется вперед, всего через несколько шагов я окажусь в зоне освещения его фонаря, с алыми от крови руками, сидящий на корточках перед вскрытым телом, в окружении разбросанных повсюду внутренностей, похожих на остатки пышной трапезы. И тогда он тотчас же подует в свисток, пронзительные звуки наполнят ночной воздух и призовут со всех сторон подмогу. Что гораздо хуже, полицейский находился слишком далеко от меня, чтобы можно было быстро расправиться с ним, как я намеревался поступить с евреем, который неожиданно нагрянул на место моей предыдущей работы с пони, запряженным в тележку. К тому же в физическом противостоянии он, вне всякого сомнения, оказался бы более опасным противником, чем человек, который зарабатывает на жизнь, развозя товар на тележке. Полицейский знаком с ударами, захватами, приемами, он обладает навыками кулачного боя. Против него у меня не будет никаких шансов. В тот момент я ощутил хлопанье крыльев ангела смерти так явственно, будто стоял на дрожащем помосте виселицы в Ньюгейтской тюрьме, чувствовал затягивающуюся на шее петлю и слушал восторженные крики толпы.
Казалось, прошла целая вечность. Полицейский стоял в проходе, озираясь по сторонам, однако он не сделал ни шага вперед. По-видимому, вонь дерьма моей возлюбленной еще не дошла до него, как и горьковатый медный запах ее крови.
Развернувшись, полицейский удалился и скрылся в проходе, и вскоре не осталось даже отсвета от его фонаря.
Я с шумом выпустил задержанный вдох. Вот уже второй раз за эту ночь я побывал на волосок от гибели и не мог прийти в себя. Близкая катастрофа, такая близкая, когда уже слышен свист топора, очень тревожит.
И, возможно, именно поэтому следующей моей реакцией, непрошеной, неожиданной, стала ярость. Казалось, гигантский кулак крепко стиснул мне внутренности, а когда он разжался, отпуская их, нахлынула злость, стремление сделать больно, уничтожить, убить то, что уже было убито. Кому-нибудь из тех, кто занимается наукой, следует заняться изучением тех таинственных жидкостей, которые в мгновения крайнего напряжения захлестывают человеческий мозг. Чем бы они ни были, они не позволили мне остаться спокойным и собранным, способным на остроумие и иронию. Вместо этого они сделали меня – возможно, это удивит читателя, если по какой-либо случайности этому творению когда-либо будет суждено увидеть свет, – сумасшедшим. Этот гипотетический читатель, вероятно, поправит: еще более сумасшедшим, но я возражу: «Нет, нет, я от начала до конца был в полном рассудке, за исключением одного этого момента. Прости меня, неизвестная несчастная женщина, не на тебе я выместил свой гнев, а на ней – на вселенной, на империи, на системе, на том, как близок я был к катастрофе, на причудах судьбы и случая, одним словом, на всех тех непреходящих реалиях, не подвластных человеку, – и я ощутил настоятельную потребность пролить на них дождь разрушений. Увы, твое только что убитое тело оказалось единственным доступным сосудом.
Я уничтожил то, что до сих пор оставалось священным и неприкосновенным. Я отнял у своей возлюбленной ее лицо. Мне потребовалась всего одна минута – при надлежащем применении острый нож становится очень эффективным инструментом. До сих пор я только резал, но теперь я опустился на следующую ступень человеческого падения и стал колоть. Я вонзал нож в лицо, чувствуя, как лезвие соскальзывает по твердой массе черепа, затем вспарывает мягкие ткани, с каждым ударом раздирая, разрывая, отсекая куски кожи. Не в силах удержаться, я буквально всхлипывал, поддавшись истерике. Я даже выколол мертвой женщине глаза, втыкая острие в прикрытые веками глазные яблоки, чувствуя, как то, что находилось под ними, становится скользким и жидким, подобно гроздьям винограда под механическим прессом.
И еще я рубил – тоже что-то новенькое. Я с силой рубанул по носу, перерезав хрящ, придающий этому органу форму, и, прежде чем успел остановиться, чуть развернул лезвие, с силой дернув им к себе, и вся эта проклятая штука оторвалась. Далее я занялся ухом, отпилил его, словно плотник, однако не получил такого же удовлетворения, как от благодатного носа. Ухо сопротивлялось изо всех сил, и я так и не отрезал его полностью, а оставил болтаться на окровавленной ленте хряща.
Перенеся свое внимание вниз, я в приступе детской истерики принялся колоть ножом различные органы, остававшиеся во внутренностях, – механическое поднятие и опускание руки, кулака, острия ножа, и я чувствовал, как лезвие пронзает все то, что находилось внутри. Затем моя ярость выплеснулась за пределы собственно вскрытой брюшной полости и перешла на целые участки кожи на животе и в промежности; я колол, я втыкал, я вонзал, снова чувствуя, как острие проникает сквозь упругую эластичность кожи и попадает в расположенные под ней подкожные ткани, ощущая, как под моим безумным натиском разделяется и разъединяется человеческое желе. И вдруг я почувствовал себя обессиленным.
Я посмотрел на творение своих рук. Изуродованное лицо в темноте, которая окутывала площадь, казалось черным месивом. Для того чтобы передать в полной мере его истинный ужас, требовались краски, но насладиться этим зрелищем смогут «фараоны», а не я. Я не позволю себе осмотреть тело. Я не обладаю излишней чувствительностью. Разве смог бы чувствительный человек сотворить подобные зверства? Наверное, я все еще не оправился от шока, и тут до меня вдруг дошло, что уже прошло много времени и меня ждут другие дела. Поднявшись на ноги, я убрал нож за ремень, стащил с рук промокшие насквозь перчатки и убрал их в карман; убедился в том, что фартук – очень важная деталь – по-прежнему в одном из карманов сюртука, а отрезанный орган женщины – в другом, и без единого звука развернулся.
Я пересек площадь, держась в тени. Я не хотел уходить тем же путем, каким пришел, через проход на Митр-стрит, потому что тот полицейский, возможно, описал полный круг, совершая свой обход, и как раз сейчас шел по этой улице, а у меня не было никакого желания столкнуться с ним, покидая площадь. Вместо этого я повернул в темноту, где его видел, обнаружил между двумя зданиями узкую дорожку, вымощенную кирпичом, и поспешил по ней. Услышав пронзительный, надрывный звук полицейского свистка, я понял, что тот констебль или его товарищ только что обнаружил тело. Еще одно чудесное спасение! Я, как ни в чем не бывало, шел вперед до тех пор, пока проход не вывел меня на темную улицу, уходящую вправо к Олдгейт, а влево – в полную темноту. Должно быть, это была Дьюк, с которой несколько минут назад и появилась моя птичка. Выбрав темноту, я вскоре вышел – безумие! – на другую Дьюк-стрит. Следовательно, я находился на пересечении Дьюк и Дьюк, и несмотря на кровавые происшествия этой ночи, я не смог сдержать усмешки по поводу абсурдности подобной ситуации и нескольких столетий ошибок и недоумений, порожденных ею. Вскоре я уже оказался за Хайндсдитч и направлялся неспешным шагом к следующему делу на сегодняшнюю ночь. Что же касается того, что происходило в том крохотном закутке Лондона, который я оставил позади, я не имел об этом ни малейшего понятия, и мне было абсолютно все равно.