— Вот, глядите, мой пропуск! — Борис вытащил из потайного заднего кармана брюк коричневые корочки — заводской пропуск и, услышав раскатистый смех Каримова, вдруг понял, что попался на уловку генерала-кадровика. «Казак» за спиной Каримова схватился за голову. Генерал, сразу успокоясь, опустил пропуск Банатурского к себе в планшетку.
Очень скоро все разъяснилось. Как и предполагал хитрый Каримов, большинство так называемых добровольцев, чтобы попасть на фронт, не подозревали, что стали дезертирами трудового фронта, и по законам военного времени их должен был судить трибунал. Лишь один Сушенцев, и правда, нигде не работал, и когда Каримов чуточку «прижал» этого «добровольца», тот объявил себя «вором в законе», для которого работа являлась тяжким грехом.
— Поедешь со мной на комбинат? — предложил Каримов. — Профессию получишь, ну?
— Извиняйте, гражданин начальник, — хохотнул Сушенцев, — я-бродяга беспачпорный, надоело шастать по белу-свету, ховаться от облав, ночевать в собачьих ящиках. Направьте, граждане начальники, в Красную Армию, в обоз, на последнюю подводу.
— И направим, направим, — воодушевился «казак», — все пристроились к «броне», — заворчал военком, — некому стало родину защищать! — Укол был явно предназначен Каримову, однако начальник режима его булавочного укола не ощутил. Каримов достал пачку «Беломора», закурил. С откровенной неприязнью глянул на военкома. В душе был очень доволен собой: быстро провернул операцию, удалось вернуть на комбинат, к станкам и печам «заблудшие» души. И прежде чем пригласить «добровольцев» в полуторку, сказал военкому:
— Запомни, чинуша: у Каримова — всюду глаз да глаз. И сегодня тебе не удалось обдурить меня. Вовремя донесли о твоем самоуправстве. А вам, господа — «добровольцы», — повернулся к недавним задержанным, — париться бы еще с полгода в запасном полку; на хлебе да на воде, потом двинулись бы прямиком под фашистские пули. Да здесь вы сегодня важнее, чем там, олухи царя небесного. За работой нашего комбината зорко следит сам товарищ Сталин. Фронту надо много оружия. И не за красивые глазки вам, лопухам, выдана государственная бронь. Это освобождает от службы в армии, но не от службы на трудовом фронте.
— А эти, — пожилой мужик с бронебойного участка кивнул в сторону писаря-очкарика, — хватают нас на каждом углу, слова не дают вымолвить.
— Не жалуйся на военкоматы, — Каримов прищурился и стал похож на китайского божка, такой божок стоял на комоде в квартире ленинградского профессора Либова, — их тоже понять надобно. Куда же им, бедным, податься? У военных тоже жесткий план, фронт требует пополнения, а кого призывать? Вот мы и играем друг с другом в кошки-мышки. Мужиков в Сибири почти не осталось, старики да калеки-увечные. — Каримов спохватился, видимо, сказал больше того, что требовалось, обвел рысьим взглядом лица «добровольцев» — не засек ли кто ненароком опасные его слова. — Облава, ребятки, дело государственное, честным работягам — не опасное, но дезертирам…
— Так точно, товарищ Каримов! — подхватил «казак», явно обрадованный доброжелательным тоном всемогущего генерала. — Мы и настоящих дезертиров ловим, заодно и тех, кто потерял революционную бдительность.
По команде Каримова, «добровольцы», радостно шумя, взобрались в «полуторку». Бориса генерал придержал за рукав, отвел в сторонку:
— А ты, седой, мне нравишься, для начала хочу серьезно предупредить: надумаешь смыться с комбината — получишь срок. Клянусь Аллахом! Отпустим тебе на полную катушку — от трех до семи лет.
— Я и не смывался! — огрызнулся Борис. — А захотел бы рвануть, фигу с маслом поймали бы.
— Слепой сказал «побачим»! А про деньги и выходной…на оперативке начальник комбината лично упоминал. Не про тебя, конечно, одного, а про спасенную домну, но…
— Чего же мытарили, мол, вор-рецидивист?
— Не мог же я при ребятах этого сказать. Военкоматовских тоже в железной узде держать надо. Вижу, ты настоящий джигит. Молодец. Возьми с полки пирожок! — И с улыбочкой протянул Борису изъятые премиальные деньги.
И ПРИШЛА РАСПЛАТА
Апрельское солнышко, кажется, впервые в этом тяжком году пригрело суровую сибирскую землю. Эльзе казалось, что здешней зиме не будет конца — сугробы громоздились в рост человека, от морозов в цехе рвалось железо, хлеб, оставленный в бараке под подушкой, к утру превращался в камень. И вот, наконец, подала первый, несмелый голосок весна. В затишке, в опадках, на ярком свете зазвенела капель. Весна пришла так неожиданно, что Эльза ошеломленно остановилась, вскинула голову. Разноцветные дымы на голубом фоне неба показались прозрачными, отсвет от шлаковых рек ложился на склоны терриконов. Да и женщины повеселели.
Ловко выскользнув из колонны, Эльза по-девчоночьи, вприпрыжку помчалась к итэровской столовой, помахивая талоном. К ее ежедневным отлучкам соседки стали терпеливо относиться к Эльзе с тех пор, как она стала приносить из столовой остатки пищи. Но и столь «щедрые дары» не мешали ссыльным долгими вечерами, прямо в ее присутствии горячо обсуждать давнюю загадку: «Чья же это «мохнатая» рука столь щедро подкармливает паршивую девчoнку Эренрайх?». Обычно все сходились на том, что это не иначе, как колдунья Гретхен из психбольницы насылает чары на высшее цеховое начальство, и оно, не осознавая, что вершит, щедро подкармливает несчастное немецкое «дитя». В ходу была и такая догадка: «Как ни глупа девчонка, но умишка хватает на то, чтобы «стучать» в НКВД, наживаться на чужом горе». Не укрывалось от глаз ссыльных, что каждое утро, как только маневровая «кукушка» подтягивает открытые платформы, на которых их возят из «Сиблага» к подъездным путям прессового цеха, Эльзу встречает странный русский парень, седой и страшно бледный, вплотную к деревянному настилу не подходит, остерегается вохровцев, но издали постоянно делает девчoнке какие-то знаки, и та, дуреха, улыбается во весь рот.
А время неумолимо двигалось по издавна заведенному кругу. Жизнь немецких женщин с каждым днем становилась все хуже и хуже. Капитан Кушак вовсе остервенел, взял за правило по утрам подхлестывать ссыльных кнутом. Начальник режимной зоны стал очень нервным, дерганным, лишал вечернего кипятка женщин, которые чем-то не нравились ему, а двоих даже отправил в сиблаговский карцер.
Три дня назад внезапно арестовали прямо в бараке тихую Гертруду Шмидт. Приехали за ней двое сотрудников энкеведе, объявили, что забрали Гертруду всего за одну вгорячах произнесенную в бараке фразу: «Скорей бы пришел конец этим мучениям». Женщины, опасаясь доносов, сменили темы вечерних разговоров, стали вспоминать свое житье-бытье в привольном приволжском крае, но мысли ссыльных, словно по замкнутому кругу, неизменно возвращались к Эльзе Эренрайх. «Стукачка!» — единодушно решили соседки по нарам. Да и как можно было не заподозрить девчoнку, если НКВД привязалось к пожилой фрау Берг — давней подружке матери Эльзы. Фрау, наверное, за неделю не произносила больше десяти слов, но… видимо, припомнили ей грехи вольной жизни. Люди видели: чем тяжелее становился режим в бараке, тем легче жилось Эльзе. От непосильного труда, постоянного недоедания женщины к весне превратились в качающиеся тени с поблекшими лицами. На глазах угасала фрау Берг. Вечером ее уводили на допрос. Возвращаясь ночью, она буквально падала на жесткую постель лицом, недвижно лежала до рассвета. Женщины видели: кожа на ее некогда красивом лице обвисла, плечи ссутулились, рваная фуфайка висела на плечах, как на детской вешалке. Резко сдала и толстая Маргарита. Она уже не была полной, но ссыльные звали ее по привычке «толстой». Ноги Маргариты сильно отекли. Вечером женщина от скуки, тяжко вздыхая, показывала подругам жуткий фокус: медленно погружала указательный палец в икру правой ноги, когда палец вытаскивала, в мышце образовывалось отверстие, отливающее по краям синевой, которое затягивалось часа через два. Цеховой фельдшер, осмотрев Маргариту, зябко передернул плечами: «На свежую травку бы тебя, баба, на медвежье сало, на барсучий жир, а тут… в цехе»… Отвел взгляд.