– Рафик, – сказал, – дай рубль. Выпить надо.
Рафик признался, что рубль у него есть, но жена дала его на парикмахерскую, чтобы Рафик постригся и не ходил патлатым, как шайтанка, потому что жена его такого видеть уже не может. Знакомый Юра посоветовал жену вместе с парикмахерской послать куда подальше, и пообещал постричь Рафика, как в Париже, и даже достал из кармана пиджака маникюрные ножнички, чтобы Рафик не сомневался. Тот согласился, рубль вынул, и они пошли в магазин, а по пути встретили еще одного знакомого, имени которого Рафик припомнить сейчас не может.
На пустыре, за ларьком по приемке стеклотары, они выпили, и все было хорошо, разговор шел интересный. А потом Юра попросил напиться. Ну, просто напиться. Воды.
В этом месте Рафик оборвал рассказ, опять скакнул черным галчонком к огромной спине отвернувшегося Сорокина и затараторил:
– Вот, Юра, какой ты мне благодарнст дал… Как в мой квартир вода напилса.
Итак, Рафик привел друзей домой, дал им напиться, а сам признался, что хочет вздремнуть, и прилег на диван, в столовой. Юра и друг с позабытым именем не стали ему мешать и сразу ушли. Это Рафик помнит точно. Он прилег на диван, а в прихожей хлопнула входная дверь, и все затихло.
Соснул Рафик хорошо, часика три. Разбудила его собственная разъяренная супруга. Рафик долго не мог понять, в чем дело, потому что жена, вцепившись в те самые патлы, для которых утром был выдан рубль, колотила мужнину голову о валик дивана и исступленно кричала:
– Шайтанка! Где посуд? Где посуд?
Исчезли, как выяснилось, три хрустальные вазы и новая югославская кофта, итого за все про все рублей на триста.
Сам Сорокин рассказывал неторопливо, скучающе. Ну, пошел он к Рафику воды попить. А этот сморчок так упился, что ключ в замке позабыл. Сам виноват, лопух. Ключ Юра приметил сразу и, когда они от Рафика вышли, спокойненько ключ вынул. Безвинного алкаша, имени которого категорически не помнит, он турнул домой, а сам, повременив маленько, зашел к Рафику, ну и… Дальше понятно – что. Торопился, боялся, как бы Рафик не проснулся, взял, что на виду было. В этот же день он загнал кофту и стекляшки базаркому Кашгарского рынка Юсуфу-ака. Да его все знают, здоровый такой, мордастый. Он скупает вещички, потом загоняет их спекулянтам. Дает, правда, гроши, но когда надо срочно сбыть товар, этот мордастый незаменим. Юре он дал за все пятьдесят рублей.
…Базарком Кашгарского рынка – айсберг с красной физиономией, – завидев из окна своей будочки наш милицейский «попугай», выскочил навстречу, кланяясь и прижимая руки к груди:
– Драстыйтэ, товарищи, драстыйтэ!
Когда из машины вслед за милиционером вылез Сорокин в наручниках, он и глазом не моргнул. Значит, успел, стервец, загнать вещи барышникам.
– Вот ему продал, – спокойно кивнул Сорокин.
И тут айсберг взорвался.
– Бродаг ты! Сволишь! – Он то подступал к Сорокину так близко, что, казалось, притрет того к «попугаю» своим огромным животом, то отскакивал назад, ко мне.
Он плевался, хватался за сердце, грозил Сорокину кулаком и вообще был великолепен.
– Ты зачем брешишъ, бродаг! Ты верно скажи! Ты правда скажи! У меня, товарищ началник, давлений высокий, мне так перживат из-за этот сволишь нельзя!
– Да хватит тебе прыгать, – негромко и скучно сказал Сорокин. – Об твою морду прикуривать можно.
Пока, не жалея своего здоровья, Юсуф-ака разыгрывал представление, из синей его будочки выскочил мальчишка лет десяти и побежал в сторону цветочных рядов.
– Самиг, – сказал я милиционеру, – ну-ка, проводи мальчика.
За цветочными рядами здесь ежедневно собирался небольшой толчок – продавались поношенные вещи, старушки стояли с вязаными детскими чепчиками и носочками. Мальчик мог побежать в сторону толчка совсем не зря. И действительно, минут через десять Самиг привел высокую черную старуху с огромной, набитой до отказа сумкой. Старуха останавливалась на каждом шагу и отчаянно материла Самига. Увидев ее, Юсуф-ака сник и разом перестал жаловаться на высокое давление. В сумке у старухи обнаружилась кофта Рафиковой жены и две хрустальные вазы. Третью старуха успела загнать за шестьдесят рублей…
Словно очнувшись, Сорокин оторвал взгляд от стены:
– Так что, Саша, к концу катим?
– Да, Юра. Скоро составлю обвинительное заключение. Я ведь, собственно, сегодня приехал, только чтобы узнать – кто этот второй с тобой был, алкаш тот?
– Ой, Саша, и охота тебе сто раз об одно колотиться! – весело воскликнул он. – Я тебе как брату родному – не знаю, говорю! Первый раз видел. Алкаш и алкаш. В долю вошел. Тихий такой, глазки масленые. Может, покуривает чего нехорошего, не знаю… Ме-едленный такой, снулый…
– Что, и не называл себя, для знакомства?
Сорокин взглянул прямо в глаза мне, открыто, искренне:
– Да называл вроде, я не помню. Толик, что ли… или Боря…
И продолжал смотреть в глаза.
– Ну, ладно, – я закрыл «дело».
– Что новенького, Саша?
– В каком смысле? – спросил я.
– В глобальном. Что новенького в мире… в литературе, например. Что «Иностранка» печатает?
Я подпер голову кулаком и взглянул на него с любопытством.
– В «Иностранке» новая повесть Маркеса.
– А что Маркес!.. – Он пожал плечами. – Все с ума посходили. Маркес, Маркес! Этнографический писатель. Этнография плюс патология. Если хочешь знать, у Амаду есть вещи в сто раз значительнее.
Он сидел в непринужденной позе, рассуждал о прозе Амаду и стряхивал на пол камеры пепел с сигареты – руки у него были сильные, большие, красивой лепки. Я перевел взгляд с его рук на стены, крашенные темно-зеленой краской, на зарешеченное окошко под потолком и даже головой тряхнул – таким нелепым показался мне этот разговор здесь.
– Так теперь когда тебя ждать, Саша?
– В среду, наверное…
– В среду, да? В среду… Долго… – Он вздохнул, поскреб короткую щетину на затылке и с хрустом потянулся.
Я вышел в коридор и крикнул прогуливающейся Наташе, чтоб забрала Сорокина.
На дворе старая кляча Изольда все так же стояла, смиренно потупившись и вяло дергая хвостом.
– Сахару нет, – сказал я ей. – Забыл привезти. Сигаретой же тебя не угостишь.
Изольда переступила с ноги на ногу и отвернула морду.
Я сидел и ждал автобуса на крашеной лавочке, в тени под старым ясенем. Я всегда сидел здесь после допросов. Посидишь так, посмотришь, как по крыше тюрьмы прыгает живая птичка, – и глядишь, отпустит тебя немного, пройдет это странное отупение, онемение души.
«Этнография плюс патология», – вспомнил я.
«Дед прав, – подумал я, – мне нужно устраиваться юристом в какой-нибудь пищеторг, для пущей сохранности моей нежной души… Гришка выбил бы из этого Сорокина все, что нужно».