– Может, и правда – мне это все ни к чему…
Недолго роясь, он извлек из чемодана фонендоскоп, покрутил его в руках, надел на шею.
– Это все, что осталось от отца. Мы так и не встретились. Не помню, чтобы мама рассказывала о том, как его забрали. Боялась. Это теперь я вижу то, чего раньше видеть не мог. И вижу, и чувствую… Снег идет. Тихо в комнате. Она просторная, с видом на Москву-реку. Вечереет. Стол накрыт к ужину. Тикают ходики, мама сидит за швейной машинкой. В прихожей слышны шаги. Мама поднимает голову. В комнату входит человек с длинным унылым лицом, на котором висит длинный унылый нос, а под ним на шее уныло болтается фонендоскоп. Мама обнимает его и ласково спрашивает:
– Яша, съешь супу?
Он вытирает носовым платком лысоватую голову, лицо, глаза и нежно гладит круглый мамин живот, обтянутый цветастым ситцем. Папа целует маму и говорит, что не голоден. Мама с волнением и немым вопросом смотрит в его глаза. Он вздыхает и говорит, что вызван по пустячному делу, что фамилия и национальность никоим образом с этим делом не связаны и волноваться нечего. Я сижу внутри маминого живота и уже точно знаю, что долго не высижу, что мама преждевременно родит после известия о папином аресте и что папа больше никогда не вернется. Ему просто не повезет. Он умрет во время следствия. Других врачей выпустят, реабилитируют, а он не выдержит допросов. Маму с младенцем на руках выселят из ведомственной квартиры. Она переедет в этот гнилой городок к дальней родне и будет остаток жизни отрабатывать угол и крышу шитьем и перелицовкой. От папы, знаменитого доктора, останутся пара фотографий, орден, фонендоскоп, аптечка и я, Анатолий Сухинин, по отцу – Каган, взявший в момент оформления паспорта девичью фамилию матери. Вот и вся память об отце. Мать об этом говорить не хотела, расспросы пресекала. О чем было говорить – вокруг сплошь безотцовщина. Во всей нашей дворовой гоп-компании только у Петьки был отец, но полный инвалид. Как говорила Петькина мать, да и моя с этим соглашалась, лучше бы он помер целиком, а не наполовину. Отцы наши гнили кто в земле, кто на нарах, а мы грызлись, как голодные псы. Время было такое. По большому счету в этом бауле нет ничего личного, лишь генетическая память всего поколения. Что уж теперь? На кого обижаться? Кому предъявлять претензии? Вождям, толпе? Взывать к справедливости, переписывать историю? Ее сколько ни переписывай, правды не сыщешь, но и не спрячешь. Правда – она в том, что у народа вырабатывается коллективный генетический код. Нас по пустыням води не води – сорока годами не отделаешься. Я вот, например, не просто сын своего отца, я еще сын Трудового Народа, Сын Полка и Сын Зоны. Они воспитали нас. С них теперь и спрос.
Господин во фраке возбудился, встал со скамейки, нервно обежал ее. Потом, вглядываясь в багаж, стал отбрасывать какие-то ящички, сумки. Наконец, найдя то, что искал, успокоился. В его руках был непонятный предмет, напоминающий коробку от торта.
– Это мамина коробка для шитья. Есть тут одна вещица. Где она? А вот – подушечка для иголок. Я очень хорошо помню, как мне, семилетнему шалопаю, пришло в голову на все иголки, воткнутые в нее, нанизать мух. В результате подушечка была изгажена. Мама плакала. Наверное, это был единственный раз в жизни, когда я почувствовал перед ней свою вину. Впоследствии ничего подобного не случалось – я был всегда прав.
Анатолий открыл коробку. Он выуживал оттуда какие-то лоскутки, шнурочки, тесемки, ленты, кружева и наконец выудил то, что искал.
– Новую подушечку я решил сделать сам. Вот она – кривой ежик. Мама тогда обрадовалась и поцеловала в макушку, сказав что-то про большой подарок. Ей было за тридцать, когда я родился. Женщина войны, вытянувшая счастливый билетик: ее Яшенька вернулся с войны живой, невредимый, с руками и ногами. Ей можно было позавидовать – умный, добрый, аккуратный, любящий. Он купил ей швейную машинку «Зингер» и не жалел денег на отрезы шифона, на шляпки и перчатки, туфельки и сумочки. Мария была модница. Ей вслед заглядывались мужчины. Столичная жизнь длилась недолго. После смерти отца она привезла в этот провинциальный город меня и швейную машинку «Зингер». Вот тут, в ее шляпной коробке, должны лежать шляпка, шарфик и перчатки цвета чайной розы. Где же они?
Опять руки Анатолия погрузились в коробку и осторожно извлекли почти бесцветный отрезок газовой материи. Он рассыпался на глазах. Анатолий осторожно отложил его и опять запустил руку на дно коробки. Оттуда он вынул сверток. Развернул старую газету и вынул конверт со старой пластинкой.
– Робертино Лоретти, – усмехнулся Анатолий, – как же! Он стал для мамы путеводной звездой и разбитой надеждой. Милая мама, как ты хотела, чтобы твой сын был таким же «золотым мальчиком». Ты уверяла всех, что у Толика голос не хуже, ему только надо выучить ноты и слова. Но мне не хотелось петь, мне хотелось смаковать папиросу в подворотне и кидать ножичек в старый пень. Откуда мама знала, что у меня замечательный голос, – не знаю, но это оказалось правдой. Петь я не пытался, но мелодии запоминал легко. Про мои необыкновенные способности ей рассказала школьная учительница, и мама абсолютно не удивилась. Очень хорошо помню, что к 45-летию Октябрьской революции нас всех построили в коридоре школы и велели петь «Варяг». Я, как всегда, волынил и кривлялся, но вдруг песня вошла в меня, и, бессознательно поддавшись ей, я запел. Это было так, словно запечатанный в тебе звук поднялся из груди и ударил в нос, как газировка, – приятно, щекотно, радостно. Я услышал, как мой голос взлетел выше хора, потом подскочил к потолку и вырвался из форточки наружу. Все затихли. Учительница строго обвела взглядом учеников.
– Кто? – cпросила она. – Кто пел?
Я, конечно же, не признавался, мало ли… Но те, кто стоял ко мне поближе, толкали и шикали, чтобы я вышел. Наконец по рядам пролетело: «Это Толик Каган. Он вдруг как запоет!» Пришлось выйти из толпы.
Наша учительница Софья Алексеевна была обо мне всегда самого плохого мнения, но при этом добавляла, что мальчик, безусловно, способный и может добиться в жизни многого, если не сядет. Теперь ей предстояло открыть во мне самые удивительные способности, о которых никто, кроме мамы, не догадывался.
– Каган, расскажи, почему ты никогда прежде не открывал рот и не пел? – спросила строго Софья Алексеевна, посмотрев поверх очков. – Мы не первый раз собираемся на спевки к праздникам, и мне непонятно, что тебе мешало запеть раньше? У тебя же уникальный дискант. Тебе 10 лет, и пройдет немного времени, как голос станет ломаться. Нужно показать тебя специалистам в этой области. Я поговорю с твоей мамой. А сейчас попрошу всех замолчать, а Анатолий нам споет песню «Варяг».
Я стоял, проглотив язык. Слов песни не знал и боялся, что все это закончится опять очередным колом за невыученное домашнее задание. Софья Алексеевна, не дождавшись ни звука, поняла, в чем загвоздка и попросила спеть все, что я хочу. Петь не хотелось, но и кол получать тоже. Я вспомнил пластинку, которую часто слушала мама. На ней пел мальчик на непонятном языке, но пел красиво. Я набрал в легкие воздух и затянул «Санта Лючию», подражая манере этого певца. По намокшим глазам учительницы я понял, что могу получить первую в жизни пятерку. Но все закончилось еще невероятнее. Софья Алексеевна села на стул, схватилась за сердце и сунула валидол под язык. Она прошептала: