И выпивал. И разговаривал сам с собой языком римского воина, как его передавали латинские поэты, которых не подвергли цензуре целомудренные переводчики:
– Я тебе еще задам головомойку, подонок! Я насажу тебя на кол, Артавазд, на кол, и ты почувствуешь, как он войдет в тебя! Признайся, что это негодяй Октавиан заплатил тебе, чтобы ты меня предал!
Причитая таким образом, он пил местное вино, неочищенное, неразбавленное и ничем не приправленное отвратительное пойло; он пил его словно в наказание и, крепко захмелев, грозил кулаком пустоте, представляя там своего «младшего сводного брата»: в Бриндизи Октавиан пообещал ему двадцать тысяч пехотинцев взамен ста тридцати военных кораблей, в которых нуждалась западная армия для завоевания Сицилии. Антоний, привыкший держать слово, сразу же выполнил свою часть договора, и благодаря подкреплению Октавиан смог разгромить сицилийских пиратов; но из двадцати тысяч солдат, которые должны были присоединиться к армии Антония, не появился ни один!
– Ты выплюнешь моих легионеров, скажи? Ты отдашь их мне, узкозадый?
Изворотливый предатель – вот кем был его брат Октавиан: с мерзкими интригами, сложными обманами, постоянными уловками!
– Я сыт по горло твоей болтовней, слышишь?
Он сидел один и колотил кулаком по столу, а потом заплакал. Он оплакивал свои тридцать две тысячи солдат и шесть тысяч лошадей, которых потерял между Фрааспой и Бейрутом: это была половина римских солдат, поскольку остальная часть армии состояла из сил союзников… Большинство мужчин погибли в мидийских горах, но еще восемь тысяч умерли при втором отступлении, между ледяными вершинами Армянского нагорья и Таврскими горами.
– Ты слишком рано ушел, генерал, – говорили ему тогда старые центурионы. – Когда наши люди пересекли реку Аракс и парфяне оставили нас в покое, нужно было взять передышку. Воины слишком устали, к тому же началась проклятая зима этой чертовой страны! В этой долине наши войска чувствовали себя более или менее спокойно, по крайней мере им было чем питаться… Но спустя две недели у тебя была только одна мысль в голове: чтобы мы сворачивали палатки и собирали снаряжение! Под снегопадом! Ты слишком рано отправил нас обратно, генерал, как будто у тебя горело в заду…
Вот такие дела: слишком рано ушел из Антиохии – из-за египтянки; слишком рано ушел из Арташата – из-за египтянки… Во время отступления даже самые старые служаки, чьи ноги были замотаны в снятые с трупов тряпки, бороды усыпаны льдинками, а защитные капюшоны сшиты из волчьих шкур мертвых музыкантов, – эти старые вояки смеялись над этим, даже если их потрескавшиеся губы кровоточили, едва они пытались улыбнуться:
– Что, генерал, у тебя уже член чешется?
И он, шагая пешком рядом с ними, отвечал им в том же духе:
– Знаешь, Квинтий, у меня не так уж сильно чешется спереди, но я очень не хочу, чтобы горело сзади!
Он прекрасно понимал, что его легионеры предпочли бы увидеть, как он принимает приглашение царя Армении:
– О, друг мой, в каком состоянии твое войско! Даже Зевс бы заплакал… На время прекращения военных действий ты мог бы остановиться у меня. На берегу Аракса твои легионеры будут чувствовать себя, как боги на горе Олимп. А через три месяца они снова пойдут в бой, воспрянув духом… Антоний, ты меня знаешь, я парфянам не враг, моя сестра вышла замуж за их царя, но от этого я не становлюсь менее дружественным римскому народу. Доверься мне, твой кошмар закончился…
Неужели ты думаешь, Артавазд, что обхитришь меня дважды? Бежать, бежать от этого канальи как можно скорее! Пока он не открыл границы парфянам, чтобы те закончили свое дело, или пока он сам его не прикончил!
Антоний, конечно, был дипломатом, но прежде всего он считал себя солдатом и не сомневался, что предавший однажды предаст вторично. Римляне полагали, что он был околдован восточными чарами, но он не любил ни цветистых речей, ни противоречивых соглашений, ни бесконечной болтовни. Он всегда оставался человеком Запада с бесхитростными представлениями: если собака укусила однажды, она может укусить снова… Поэтому он вежливо поблагодарил Артавазда, также уверил его в своей дружбе и, не откладывая, сразу направился вглубь Армении. Затем его путь пролег через Каппадокию и Коммагену
[60], ведь после того, как распространилась новость о его поражении, не осталось ни одной надежной земли: повсюду были гиены! Он решил форсированным маршем добраться до Средиземного моря, к берегам Финикии, к недавно подаренному Клеопатре порту. Только там он надеялся найти надежное укрытие. С тех пор как были потеряны все мулы, поклажу несли на себе наемные войска, и когда кто-то падал от изнеможения и усталости, то сразу же покрывался снегом. Старые вояки, прослужившие более двадцати лет, бились до смерти за горсть ячменя или ели траву, если им удавалось ее найти! Тот, кто не умирал от голода, погибал от дизентерии.
Марк Антоний пил отвратительное пойло и не видел перед собой ни моря, ни первых цветов на холмах. Он хлебал все то же фиолетовое вино, еще более крепкое и кислое – скверное вино для скорейшего забвения. Кувшин и стакан оставляли на столе фиолетовые следы, и он стал водить по ним пальцем, размазывая и рисуя узоры. В этих пятнах он не видел – не мог видеть, ведь еще не было карт – ни очертаний стран, которых он еще не завоевал, ни городов, которых не захватил… Но что же в таком случае он рисовал на столе? Падавшие звезды? Угасавшие гирлянды? Или кишки, вываливавшиеся из распоротого брюха убитого животного? Пятна вина, кровавые пятна. Осадок и сгусток. Окончательно опьянев, он уснул за столом, положив голову на руки.
Вот почему он не заметил на горизонте паруса. И не услышал, как внизу, в порту, приветствовали первый причаливший корабль, судно Царицы. Когда он начал приходить в себя, она уже была там. Практически рядом: поднималась к нему по скалистой дороге в окружении своей блистающей доспехами охраны и главных римских офицеров в оборванных лохмотьях.
Он, безусловно, должен был встать и выйти ей навстречу, но был слишком пьян, однако мыслил вполне ясно: он боялся не устоять на ногах, двинуться нетвердой походкой, рухнуть на землю; поэтому остался сидеть за столом. Она знаком велела эскорту остановиться, и он смотрел, как Клеопатра поднимается к нему под палящим полуденным солнцем. Она была в праздничном одеянии: на голове парик, надо лбом возвышалась кобра, на груди была завязана пурпурная шаль, а под подолом белого льняного платья виднелись котурны
[61] на деревянной платформе.
Он покачал головой: да она себе шею сломает в этой обуви, сумасшедшая бедняжка! И вдруг она оступилась, подвернув ногу на булыжниках, но тут же поднялась – кто посмеет смеяться над распластавшейся Царицей? Он, побежденный, пьяный, ничего не стоящий! Александр Младший! Стоп, для начала Александр Младший снова нальет себе вина! Утопит свою печаль, утонет в печали: