Из следственных дел наших разведчиков, арестованных в 1937–1938 годах (их досье я просматривал в 1941 году, когда предложил Берии освободить из тюрем сотрудников с опытом работы и борьбы с противником за рубежом), я понял одно: хотя твоя судьба и предопределена, единственный способ сохранить человеческое достоинство и свое имя чистым – отрицать приписываемые тебе преступления, пока хватит сил. Вместе с тем я понимал, что, спасая себя и свою семью, я не должен проявлять скептицизм по поводу существования заговора Берии. Именно поэтому я заявил, что готов сообщить о всех известных мне фактах. Одновременно я продолжал настаивать, что ничего не знал о заговоре Берии и ликвидациях неугодных ему людей. Я сказал, что приказ о планировавшемся похищении главарей грузинской эмиграции в Париже и отмена его исходили от правительства, что и было подтверждено после ареста Берии на заседании Президиума ЦК КПСС 5 августа 1953 года министром Кругловым в моем присутствии.
Это была моя последняя встреча с Руденко. Через день допросы возобновились, но вел их теперь Цареградский, предъявивший мне официальное обвинение в заговоре с участием Стаменова с целью заключения тайного сепаратного мира с Гитлером; в создании особой группы при наркоме внутренних дел для совершения по приказам Берии тайных убийств враждебно настроенных к нему лиц и руководителей партии и правительства, в сговоре с «сионистом» Майрановским, бывшим начальником «Лаборатории-Х», для совершения этих убийств с применением специальных ядов, которые нельзя обнаружить. По его словам, я использовал Майрановского, которого арестовали до меня, как якобы своего родственника и доверенное лицо для убийства врагов Берии на явочных конспиративных квартирах и дачах НКВД – МГБ.
К этим обвинениям он добавил еще участие в заговоре с целью захвата власти в стране и сокрытие от правительства информации о предательских действиях югославской «клики Тито» в 1947 и 1948 годах и намерении Берии убежать за границу. В частности, речь шла о плане Берии использовать для побега на Запад бомбардировщик с военно-воздушной базы вблизи Мурманска. Я отверг эти домыслы и заявил: военно-воздушные силы мне не подчинялись, и поэтому я не мог помочь в осуществлении подобного плана. Упоминание о базе ВВС под Мурманском ясно показывало, как исказили операцию по успешной проверке системы ПВО НАТО. Полет нашего бомбардировщика дальнего действия над военными объектами в Норвегии позволил определить уязвимость американцев и англичан. Когда, почти сорок лет спустя, я встретился с полковником Зиминым, нашим офицером, поддерживавшим контакты с Генштабом, он рассказал мне, что тот полет едва не привел к его аресту. Известно, что Берия, как первый заместитель главы правительства, санкционировал этот полет, но не доложил Маленкову. Вот этот-то факт и был приведен как доказательство, что Берия хотел использовать военно-воздушную базу под Мурманском в случае провала его заговора.
Генерал-полковник Штеменко, заместитель начальника Генштаба, как инициатор этих «предательских планов», которому не было тогда еще и пятидесяти, вынужден был уйти в отставку. Хрущев и Маленков его пощадили – не хотели, чтобы перед судом по делу Берии предстали высшие военные чины. В действующую армию Штеменко вернул Брежнев почти пятнадцать лет спустя для разработки планов военного вторжения в Чехословакию. Штеменко выполнил задание блестяще и получил за это звание генерала армии и четвертую звезду Героя Советского Союза.
Цареградский предъявил мне обвинение в том, что я «самым трусливым и предательским» образом сорвал операцию по ликвидации Тито. Все протесты и требования дать мне возможность опровергнуть эти обвинения, конечно, игнорировались.
Цареградский инкриминировал мне связь с расстрелянными «врагами народа» – Шпигельгласом, Мали и другими разведчиками. Он старался представить меня их сообщником, заявляя, что Берия знал о существовании уличающих меня связей с ними, но предпочел умолчать о них, чтобы надежнее завербовать меня в свою организацию заговорщиков. Обманывая партию и правительство, я получал якобы из рук Берии незаслуженно высокие награды за свою работу. При этом, сказал он, Берия скрыл от ЦК и правительства, что на меня есть множество компрометирующих материалов в Следственной части НКВД, и добился моего назначения одним из руководителей советской разведки.
В годы войны я, по словам Цареградского, выполняя указания Берии, тайно заминировал правительственные дачи и загородные резиденции, а затем скрыл минирование этих объектов от Управления охраны Кремля, чтобы ликвидировать руководителей партии и правительства в подходящий для заговорщиков момент. Позднее я узнал, что в прокуратуру был вызван мой заместитель полковник Орлов, с которым мы работали вместе в годы войны – он являлся начальником штаба войск Особой группы при НКВД и командовал бригадой особого назначения. Ему приказали обследовать совместно с группой сотрудников правительственные резиденции в районе Минского шоссе в поисках заложенных по моему приказу мин. Поиски продолжались полтора месяца, никаких мин не обнаружили.
В действительности дело обстояло следующим образом. Мне было поручено руководить минированием дорог и объектов в Москве и Подмосковье, чтобы блокировать немецкое наступление в октябре 1941 года под Москвой. Но после того как немцев отбили, мины были сняты, причем делалось все это под строгим контролем по детально разработанному плану. Очевидно, Хрущев и Маленков поверили этой байке о минировании их дач, состряпанной в прокуратуре или добытой ценой вынужденных признаний. Специальные группы саперов также пытались обнаружить «спрятанные» Берией в спецтайниках сокровища: их искали возле его дачи, на явочных квартирах и дачах НКВД в Подмосковье, но ничего не нашли.
На допросах меня не били, но лишали сна. Следовательские бригады из молодых офицеров, сменявшие друг друга, до пяти утра без конца повторяли один и тот же вопрос: признаете ли вы свое участие в предательских планах и действиях Берии?
Примерно через полтора месяца мне стало ясно, что признание вовсе не важно для Цареградского. Меня просто подведут под формальное завершение дела и расстреляют как неразоружившегося врага партии и правительства, упорно отрицающего свою вину. Однако я понял, что некоторые арестованные, например, Богдан Кобулов, пытаются тянуть время. Цареградский показал мне выдержки из протокола его допроса: Кобулов не давал показаний о шпионаже, операциях с иностранными агентами, вместо этого он говорил, что аппарат Судоплатова «был засорен» подозрительными личностями. Опытный следователь, Кобулов старался создать впечатление, будто он сотрудничает с прокуратурой и может быть полезен ей в будущем. Для меня подобный вариант был неприемлем. Я понимал, что вхожу в список лиц и чинов МВД, подлежащих уничтожению. Обвинения против меня основывались на фактах, которые правительство страны рассматривало не в их истинном свете, а как повод, чтобы избавиться от меня – нежелательного свидетеля.
Пока шли допросы, я сидел в одиночной камере. Мне не устраивали очных ставок со свидетелями или так называемыми сообщниками, но у меня было чувство, что совсем рядом находятся другие ключевые фигуры по этому делу. Например, я узнал походку Меркулова, когда его вели на допрос по коридору мимо моей камеры. Я знал, что Меркулов был близок к Берии на Кавказе и позже в Москве, но в течение последних восьми лет не работал с ним, поскольку был снят с поста министра госбезопасности еще в 1946 году. Я понял, что Руденко получил указание оформить ликвидацию людей, которые входили в окружение Берии даже в прошлом. Я знал также, что Меркулов перенес инфаркт сразу после смерти Сталина и был серьезно болен. Если Берия планировал свой заговор, невозможно себе представить, чтобы Меркулов мог играть в нем сколько-нибудь серьезную роль.