Заснеженное дерево стучится замерзшими ветвями в окно моего
кабинета. Желтые, как самаркандские лимоны, синички весело щебечут в лучах
короткого зимнего солнца, а розовые яблоки снегирей ершатся и молчаливо
вскидывают серебристо-серые крылья, греясь на декабрьском морозе. Жизнь не
спит, жизнь созидается и зимой, и ночью, Жизнь Живет.
В перерыве между психотерапевтическими сеансами два
«канатных плясуна» пьют традиционный кофе и весело смеются.
У нас забавная профессия: мы не сострадаем, мы умеем
преодолевать страдание. Чтобы Жизнь созидалась, мнимые ценности нужно отпеть и
похоронить со всеми подобающими им почестями — мертвым не место в царстве
живых. Мы патологоанатомы мнимых ценностей и акушеры радости — что у нас за
профессия?
Шумной толпой в кабинет вваливаются смеющиеся обитатели
клиники, с десяток, может, больше. Смущаются, теснятся, переминаются с ноги на
ногу. Блестящие глаза, улыбающиеся лица, поздравления, шутки, смех и прочие
подарки благодарной радости.
На Новый год клиника должна опустеть, а я надеюсь, что
когда-нибудь «канатные плясуны» и вовсе останутся без работы. Безработные, они
переквалифицируются в Танцоров.
* * *
Внезапно с улицы донесся странный, сначала едва различимый,
но с каждой минутой все возрастающий шум, он стремительно приближался. То играл
марш. Веселый марш из какой-то старой, знакомой по детству телевизионной
комедии.
Мое окно глядится во двор, так что я вышел из кабинета и
прошелся по коридору. Все, кто был здесь, буквально прилипли к окнам и звонко
кричали: «Смотрите! Смотрите! Ничего себе! Смотрите!»
Я подошел ко окну. Улица пестрела смеющимися людьми в
разноцветных карнавальных костюмах. И тысячи инструментов огромного, слаженного
оркестра рождали мелодию этого веселого, призывного марша: «Пам-па-ра-пам-пара!
Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Золотистые трубы гремели дыханием трубачей, барабаны задорно
подпрыгивали в руках виртуозных барабанщиков, звенели литавры, заразительно
трещали кастаньеты, бряцали погремушки, струнные исходили на свист. Танцующие,
протянувшиеся вдоль всей улицы, ликовали!
Впереди этой бравой процессии, пританцовывая, шагал
загадочный церемониймейстер в длинном белом хитоне, опоясанный золотой
бечевкой, лихо вращая длинным лучащимся жезлом. Я узнал его.
«Заратустра!» — пронеслось в моей голове.
Я сорвался с места и побежал. Управляясь с тростью, как
гребец с веслом перед ревущим водопадом, подскальзываясь на ступеньках и
спотыкаясь, я бежал, почему-то испуганный, бежал, влекомый этими чарующими,
незатейливыми звуками, доносившимся, казалось, из самого моего детства:
«Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам! Пара-ра-пам-пара!»
Наша улица, обычно такая пустынная, тихая, запорошенная
теперь ослепительно-белым, только что выпавшим снегом, открылась мне пестрой
радугой сочных цветов.
Арлекины, шуты, клоуны и комедианты, акробаты на катящихся
батутах, жонглеры, пожиратели пламени, ловкачи на длинных ходулях, люди-птицы с
огромными клювами, диковинные животные, драконы, извивающиеся над толпой на
длинных подпорках, окружали меня со всех сторон.
Музыка, пение, хохот, крики, взрывы петард и хлопушек
оглушали. Блестящие трубы, факелы бенгальских огней, яркие страусиные и
павлиньи перья, струи серпантиновых лент, целые облака конфетти, блестящие
раскидайки, прочая мишура, красочные барабаны, тысячи вздымающихся рук, маски,
наряды, флаги пестрили в глазах.
Растерянный и отчего-то встревоженный, я пытался разглядеть
среди них Заратустру. Толпа мощной волной двигалась к набережной, он был
впереди. Я увидел его, он оглянулся, мы встретились глазами. Он улыбнулся и
помахал мне своим церемониймейстерским жезлом, на мгновение у меня отлегло от
сердца, и я поднял в ответ подаренную им трость.
Он улыбнулся мне тихой улыбкой и вдруг исчез, словно
испарился. Мне показалось, он упал, и снова невероятный испуг пронял меня с
головы до пят. Расталкивая толпу, я кинулся к тому месту, где только что стоял
Заратустра. Я путался в серпантине, торопливо раскланивался с участниками шествия,
которые радушно предлагали мне присоединиться к их празднеству.
Я испытал вдруг какое-то невыразимое отчаяние, и непрошеные
слезы проступили на глазах поверх учтиво улыбающейся маски. Я бежал,
расталкивал, раскланивался и бежал дальше, расталкивал, раскланивался и бежал,
бежал… А музыка все гремела и гремела: «Пам-па-ра-пам-пара! Пам-пам!
Пара-ра-пам-пара!»
Он лежал на снегу в белом хитоне, расшитом звездами,
подпоясанный золотой бечевкой. Шествующие аккуратно обходили его, словно не
замечая, и двигались дальше, на набережную — и вправо, и влево, поднимались на
парапет, спускались прямо на замерзшую реку, двигались по мостам, заворачивали
во дворы, на соседние улицы… Они шли и шли, а он лежал, лежал так, словно
просто прилег отдохнуть, на время, так, по сиюминутной прихоти.
Его голова стала совсем белой, как овечья шерсть, как снег,
а босые ноги горели, словно раскаленная добела медь. Я упал подле него на
колени, обнял за плечи, поднял дрожащими руками его в миг отяжелевшую голову…
Заратустра открыл глаза, ясные, мерцающие нежным огнем, тихо улыбнулся и
прошептал голосом тысячи убегающих вод:
— Радостно…
Его дыхание остановилось, глаза поблекли, губы сомкнулись. Я
прижал его серебряную голову к своей груди, где все еще билось сердце, теперь
сильнее. По моим разгоряченным на морозе щекам покатились холодные, соленые
слезы. Я сидел так долго, раскачиваясь и улыбаясь в пустоту.
Шествие казалось нескончаемым, улица — магическим рогом
изобилия, чем-то бездонным, бесконечным, дарящим — бездной. И эти счастливые,
легкие в своем веселье люди в карнавальных костюмах всё шли и шли, шли и шли!
Они были подобны реке, вышедшей из берегов, они заполняли собой весь город,
раскрашивая его яркими красками. Не останавливаясь, они шли и шли дальше, через
границы, через время, под хрустальными небесами, в окружении фаянсовых облаков
и бисерной россыпи звезд.
Темнело. С неба в тусклом свете уличных фонарей посыпались
пушистые хлопья снега. А мы так и сидели посреди улицы вдвоем — он и я. Мои
глаза были закрыты, я слушал тишину, обреченный, и слышал только размеренные
удары моего сердца. Но вдруг прямо под моими руками началось какое-то
шевеление… Взволнованный, я поднял отяжелевшие веки.
И третий раз я испытал ужас: тело Заратустры, тело,
сомкнутое в моих объятиях, на глазах обращалось в белесый пепел. Оно горело,
горело изнутри, стремительно, жадно! Я вскрикнул и, что было сил, прижал к себе
Заратустру! Его тело нежно спульсировало в ответ, и частички белого пепла
зашевелились, словно маленькие крылья ночных светящихся мотыльков. Отрываясь от
снедаемого бирюзовым огнем тела, они обращались в бабочек — разноцветных,
воздушных, сияющих.
Через мгновение уже тысячи крыл заботливо трепетали вокруг
меня. Они танцевали — веселые, неугомонные, нежные. Они касались моего лица,
призывно тыкались в него хоботками и поднимались к перламутровому вечернему
зимнему небу.