Кругом захохотали. К тому времени, как труп вытащили из Кремля через Фроловские ворота на Красную площадь, он был настолько обезображен, что не только знакомых черт в нем нельзя было распознать, но и вообще увидеть человеческий образ.
Вслед тащили — тоже за ноги — труп Басманова.
Царя положили на каком-то коротеньком — не больше аршина — столике так, что голова его и ноги свешивались вниз. Басманов валялся прямо на мостовой, близ столика, и ноги Дмитрия лежали на его груди.
— Ты расстриге в верности поклялся, пил с ним и гулял, не расставайся же с ним и после смерти, — ухмыльнулся какой-то глумец.
На Дмитрия напялили личину для ряженых — лишь только вчера рисовала ее своею рукою Марина Мнишек, готовясь к карнавалу. Кто-то вынул из-за пазухи дудку, верно, взятую у убитого музыканта, и, чуть сдвинув личину, всунул в рот мертвому царю:
— А подуди-ка! Потешь нас песнями!
Еще один москвитянин швырнул на труп грошик — как скоморохам подают. Но большинство просто подходило и ругалось над трупом самым срамным образом, причем женщины не уступали мужчинам.
Некий иноземец, пришедший утром другого дня, насчитал на трупе двадцать одну рану.
Но прежде чем настало утро, странные дела начали твориться на площади!
Мало того, что в ночь после убийства Дмитрия установились страшные морозы, от которых померзло в Московии все, что было посажено в огородах и садах. В то же время трава и листья на деревьях пожухли и почернели, как если бы были опалены огнем. Так случилось на двадцать верст вокруг Москвы. Да и вершины и ветви сосен, которые зимой и летом стоят зелеными, пожухли и поблекли так, что жалостно стало глядеть. А на площади возле мертвого тела отчетливо раздавалось играние на сопелках, звон бубнов, развеселое пение.
— Это, — говорили знающие люди, — бесы приносили честь любившему их расстриге и праздновали его сошествие в ад.
Возле тела Дмитрия беспрестанно показывались из земли огоньки: стоит караульному приблизиться, они исчезнут, а отойдет стража — вновь появляются и ну перебегать туда-сюда, мигать да подмигивать.
Хуже другое! На труп стали по ночам прилетать два белых голубя, и отогнать их не было никакой возможности: по ним и стреляли, и шумели рядом, а они все равно сидели рядом с Дмитрием, прикрывая его своими крыльями.
Не тех ли голубей видела на своем окошке в Белозерской обители сестра Ольга, в миру Ксения Годунова?
* * *
Она с нетерпением, как милости, ждала, что вот теперь-то смерть приберет ее. Однако время жизни ее и мучений еще не иссякло.
Взошедший на престол Василий Иванович Шуйский, тот, кто более всех приложил руку к свержению и убийству царя Дмитрия, сначала устроил перезахоронение гроба царевича Дмитрия, якобы убитого в Угличе (вот дивились люди, увидав, что гроб пуст… только теперь поверили, что правду рассказывал Дмитрий Иванович о своем чудесном спасении, да было поздно, а говорить о том было смерти подобно). Потом он пожелал оказать почести другому участнику угличской истории — самому Борису Годунову! Гробы Бориса, его жены и сына были вырыты с бедного кладбища Варсонофьевского монастыря и с царственным великолепием перевезены в Троицкий монастырь. Для участия в процессии была спешно привезена из Белозера инокиня Ольга, в миру Ксения Годунова. Бледная, изможденная, словно только восстала от тяжелой болезни, она молча прошла за гробами и только в церкви вдруг, словно лишившись рассудка, принялась вопиять о своей горькой доле, приведшей ее от трона в монастырскую келью, вопиять о несбывшейся любви, которую она никак не могла забыть.
Тотчас после погребения тел сестру Ольгу заточили в Троицкий монастырь.
* * *
«Я в своих бедах чуть жива и, конечно, больна со всеми старицами,
[18] и вперед не чаем себе живота, с часу на час ожидаем смерти, потому что у нас в осаде шаткость и измена великая. Да у нас же за грехи наши моровое поветрие: великие смертные скорби объяли всех людей, на всякий день хоронят мертвых человек по двадцати, по тридцати и побольше, а те, которые еще ходят, собой не владеют, все обезножели…»
Старица Ольга отложила измочаленное, тупое перо, оставляющее на бумаге даже не буквы, а какие-то мохнатые следы, и вгляделась в трудноразличимые строки. Чернила в монастыре делали из дубовых орешков или, чаще, из печной сажи, разводя ее водой. На чем писать тоже не скоро найдешь: вот это письмо Ольга накорябала на обрывке ветоши — застиранной, серой от времени. А, что проку стараться искать бумагу либо хорошие, свежие чернила! Все равно письма никто и никогда не прочтет, тем более тетушка Екатерина, которой писала Ольга.
На дворе стоял 1608 год. Армия польская, армия нового самозванца, тоже принявшего имя Дмитрия, осаждала Троицкий монастырь, последний оплот сопротивления иноземному нашествию. Монахи, монахини, окрестные жители, нашедшие приют в стенах Троицы, умирали от голода и болезней. И мало кто знал — а знающих оно и не волновало! — что вместе с прочими страдает и какая-то там старица Ольга.
Забыта, забыта, она всеми забыта… Покинута! Кто помнит теперь, что увядшая, исхудавшая старица Ольга некогда слыла первой красавицей на Руси и звалась Ксенией Годуновой? Ее брови союзные, ее очи бездонные, ее косы трубчатые, ее тело, словно из сливок вылитое, воспевались в песнях… В женихи ей прочили королевичей заморских, словно сказочной царевне… Но красота не принесла ей счастья, а привела за монастырские стены. Теперь Ксения даже рада, что все позабыли: она дочь Бориса Годунова и любовница Дмитрия, сына Грозного… А ведь сколько укоров ей привелось выслушать за то, что находилась в милости у первого самозванца и грела ему постель. Как будто она попала туда по своей воле, как будто ждала милостей и каких-то мирских благ от того, которого сначала безмерно ненавидела, а потом так же безмерно полюбила!
Ксения так старалась забыть прошлое, что порою ей это почти удавалось. Внушала, старательно внушала себе, что грех, великий грех жить греховными воспоминаниями о погубителе всей своей родни, о государевом преступнике и злодее. О добрых людях говорят: всякому-де мертвому земля — гроб. Дмитрия даже могилы не удостоили, сожгли его труп и выстрелили на западную сторону!
Иногда Ксении удавалось совладать со своим глупым, безнадежно тоскующим сердцем. Просыпалась утром — и думала лишь о том, что довлеет дневи злоба его, а былым, тем паче — позорным былым, жить смысла нет. Но длилось тупое забытье недолго. Так раненый, бережась, нет-нет да и повернется неловко, разбередит кровоточащий поруб! То же происходило и с Ксенией. Ни с того ни с сего вспыхивали перед взором памяти любимые темно-голубые глаза, звучал его голос — такой ласковый, такой волнующий, что у Ксении даже сейчас, по прошествии стольких лет, заходилось сердце от воспоминаний. Никак не могла забыть, как это было у них в первый раз, как случалось потом. «Косы твои… — бормотал он, задыхаясь. — Тело твое…»