Мы скатываемся дальше, Пуэбло, Тринидад, Перевал Ратон и мягкий перекат скал в грузовиковых полночах, хамбургер; костер антропологов у дороги отмечает, где антропологи нашей юности рассказывают истории своих жизней, как делаем и мы в машине. Коди припоминает случаи из детства, когда он, должно быть, встречался с Дейвом. «Когда я покрывал все переулки вплоть до Черри, бывало, я дважды проверял возле твоего дома, птушта всегда находил – должно быть, ты меня видел, я иногда мячик бил с отскока, кажется. Я тебя видал, на велике, или как-то, но так или иначе». И вот они мы три гринго катим летней ночью к Мексике, при луне. «Пускай она катит, ребятки, – орал Коди из сна на заднем сиденье, – будем с сеньоритами целоваться к рассвету». Весь день мы провели, пересекая Тексас вниз, вечности кустарника, Коулмен, Брейди, жарко, пыльно; в какой-то раз я подумал, что Коди – это что-то иное, а машина – небесный фургон, когда среди дня я откинулся в дрему у него под боком; утомительнейшее громадное путешествие. Немного ехал я; Шёрмен налегал на баранку нескончаемые округа. Тексас! В Эбелине мы видели, как поперек своих добела раскаленных мостовых ходят краснорожие тексасцы. После Фредериксбёрга (где Коди, Джоанна и я пересекали в снегах 1949-го, устремивши глаза на Запад) была прохлада вечера, постепенное общее опусканье к Сан-Антонио; тот рассвет был Амарилло в бизоньих равнинах, треп флагов на огромных автозаправках, ветреные травы Рукояти. Здесь дело было вечером, и жара возрастала по мере того, как плато сдает до уровня Рио-Гранде. Огни буреют, темнеют, мексиканскую территорию можно определить и долгое время спустя; Сан-Антонию гудит и жужжит, и душисто в тропической ночи. Пока Шёрмену в больнице делают укол, Коди и я ходим по мексиканским заросшим зеленью улочкам нахаловки, ища девчонок, перебрасываемся в пул в местной мексиканской бильярдной, крутим пластинки на аппарате, Уайнони воет «Я люблю пудинг детки моей», бильярдные акулы мучают молоденького горбунка, Коди говорит: «Смотри, молодой Том Уотсон». Я себя ощущаю Джимми Кэгни, я воздух пальцами чувствовать могу.
Я полунапиваюсь с одинокой заднесиденьевой пинты, пока они едут дальше вниз к Дилли, Кохиналю и Ларедо. Жарче и жарче ночь; я просыпаюсь дурной в великой жаре Ларедо в 2 часа ночи в июне. Жуки ломятся в ширму обеденной повозки, это отвратительно, это тепловая волна, это крайнее затерянное днище старого Тух-аса, унесите его. Мы жуем незаинтересованные сэндвичи среди пограничных крыс и разочарованных легавых. Отправляемся в мексиканскую стражу на граничном пандусе, не особо об этом думая.
У меня имелась грандиозная химера Вона Монро в призрачном небе Западного стада – О скорбный крик! – я слышал, как свистки поездов воют у врат дальних великих городов, видел рой белых коней, что громыхали поперек горизонта Америки в Ночи, видел музыку в деревьях, грезу в реке, луну, блиставшую во взоре юной девушки в постели – Это объясняет моего Коди Помрея: «Я видел, как он восстает». на вершине Запада.
В Мексику мы въехали на цыпочках. Пока чиновники проверяли, мы видели, что через дорогу, где, как они сказали, начиналась Мексика, Мексика и впрямь начиналась, с поздними сидельцами ночи, некоторые на стульях, а тут 3 часа ночи, одно кабареточное заведение с чили открыто, там пиво и т. д., мы видим, что Мексика – земля ночи. Там молодежь, как и старики, стоит в ночи на жаркой спящей улице… закрытые ставни… Нуэво-Ларедо; вон безразличные хмурые трапезы у дымящихся стоек долинной летненочи. Белый – господствующий цвет куклолюдей в дверях, на них также обвислые соломенношляпы и какие ни есть старые башмаки. «Что? – говорит Коди, который тоже такого не ожидал, – Вот таким эти кошаки ночью занимаются – Чувак, мы мимо пройдем и будем с теми парнями, пойдем в мир врубаться». И глазом не моргнули, как мы с Коди осознали индейцев… мы открыли нашего собственного индейца в Панчо американского пограничного фольклора: «Эти парни, эти женщины – индейцы с высокими скулами —» да еще и красивые – Мы видели маленьких девочек, стоявших на росчистях в джунглях с мачете в отцовских руках, а тот у дороги пялится, разглядывая машину на Панамериканском Шоссе. Но джунгли принижаются – за Нуэво-Ларедо и нашим пивом над восхищенными протянутым ладонями, держащими мексиканские валюты – лишь пустыня, серные равнины зари, песок, юкка, солнце восходит над Мексиканским заливом большим красным шаром из Африки, далеко впереди облака Сьерра-Мадре, таинственного плато высоких воздусей и горной радости, кои суть Мексика, вершина мира, опустошенная, индейская, прекрасная, больше грез – «Скажи-к, напарник, – говорю я Коди, – это должна быть дорога, по которой скакали старые изгои, когда говорили о Старом Монтеррее, они сюда приезжали галопом на призрачных конях в изгнанье, говорите о своих Южных Африках».
«Врубись сюда-ка вот» – Коди – «на ‘манную хижину, где тот фермер и детки должны жить – стоит себе отдельно, с одним животным, мексиканский мул, ослик, и жесткая негостеприимная земля, у которой даже нет и сельского света Северной Кэролайны ночью, лишь тьма кромешная в негритосских звездах. Ёксель, поговорите мне еще о своих Аркансосах, это грубая и шипастая страна».
Мы приехали к первому городку росистым утром – Сабинас-Идальго, козьи стада, пастухи и девушки с землею на коленках, вмазанной.
«Алло, папуля», – сказала самая смазливая милашка, когда мы в своем битом «форде» медленно на пяти подскакивали в городок – Коди так обезумел от волшебства, что заглядывает вовнутрь ‘манных домиков: «Смотри, мать готовит текильный завтрак с блинчиками на печи – маленькие детишки все спят в одной постели – за слепым там ангел, должен быть. Драть, что за прекрасная страна».
«Давай развернемся и подберем тех девчонок».
«Ты посмотри на старые усы-руль, с козьим посохом, рассекает прочь в тенечек под холмы на весь день —»
«День тюльпанов – и революционеры в больших черных буржуазных сомбреро перешучиваются у бензоколонки, содержащей национально владеемую нефть, их служители и прихлебатели ждут у коз и потрескавшихся от пыли „бьюиков“ Депрессии». Все это было там, все вот такое. В нашем туристском путеводителе говорится, что Сабинас-Идальго был городком сельскохозяйственным. «Читай медленно и четко, пока я веду», – наставляет Коди. Мы направляемся к джунглям попугайчика: «Тут говорится, краски буйствуют в густой растительности».
«Ухтыыыы, поехали, давай оттопыримся, кой-какие пёзды в сене, какие-нибудь таитянские мисс замаскированные, плати за отца и сбегай вместе с домом, и пни собаку, пусть братья злятся, навеки испортим Мексику для Америки».
Впереди громадные тучи: в них прозрачность и холодная пленка облаков с горных хребтов, они дуют. Мы начинаем карабкаться на огромный перевал. «Вива Алеман!» – набелено на скале. Безумно. Тут ясно и холодно, как в Нью-Хэмпшире – мы покинули мексиканскую пустыню, мы карабкаемся вверх по полости плато, впереди что получше и уровни мирового чуда повыше.
Коди ведет дальше, он никогда подолгу не отдыхает – к тому времени, как мы прошли через бордели примешавшихся городов, и проспешили сквозь Монтеррей, через джунгли к югу от Виктории, сквозь горные цепи и через туческалящиеся перевалы, он по-прежнему напряженно рулит с унылой челюстной костью. В Монтеррее у него спустило колесо или он что-то чинил, я поднял взор от попытки вздремнуть и увидел пики-близнецы Горы Седло, все чокнутые и зазубренные в высоте, я ни за что; то был чертовский просто гусь в небесах, как Алмазный Пик, Орегон, и игла Клеопатры, но весь изогнутый, типа луки, балдеж, а не гора.