— Здоровье бережешь? — с непонятной интонацией произнес хозяин. — Это хорошо. Ну, раз пора… Пошли.
Они спустились по лестнице. Лифт по-прежнему не работал. Хозяин бережно поддерживал гостя за талию.
Он привез старика домой. Тому с трудом удалось набрать код на двери. Помог отпереть дверь. Усадил на диван. Хозяин квартиры выглядел неважно. Лицо его стало пепельно-серым. Он безучастно смотрел на человека, который доставил его домой, уже не узнавая его. Тот нагнулся над умирающим, достал бумажник, вытащил деньги, сунул в карман.
Стоя на пороге, оглядел комнату. После чего повернулся и вышел, негромко захлопнув за собой дверь…
* * *
Миленький ты мой,
Возьми меня с собой!
Там, в краю далеком,
Буду тебе женой.
Милая моя,
Взял бы я тебя.
Но там, в краю далеком,
Есть у меня жена…
Народная песня
— Вам передача, — остановил меня бравый отставник на входе. — Просили отдать Елизавете из журнала. — Он протянул мне плоский, довольно большой сверток в коричневой оберточной бумаге, перевязанный несколько раз крест-накрест прозрачной тонкой веревкой, похожей на леску. — Вроде картины.
— Спасибо, — сказала я, вспыхивая.
«Как он узнал? — били молоточки в голове. — Я ведь не говорила, где работаю…»
«Дуреха! Так ли трудно вычислить? — сообразила я через минуту. — Уголок писем, журнал… Купил журнал, прочитал ответы, узнал… Мы ведь обсуждали письма… и не раз».
Легко-то легко, но мне стало неуютно — Игорь знал обо мне больше, чем я о нем. Я даже оглянулась — вокруг были люди, которых я видела каждый день, они работали на разных этажах, каждый в своем кубике, которых расплодилось немерено в солидном, некогда профсоюзном, здании.
Я же ничего о нем не знаю! Телефонный фантом, не более того. Впрочем, нет. Он женат, сам сказал. Зачем? Мог и не говорить.
«Зачем я ему нужна? — думала я, влетая в родной коридор. — Разговоры, подарки… И ничего больше. Может, действительно старый… или калека? Стесняется?»
Я положила сверток на стол. Разрезала леску. Сняла шершавую толстую обертку. Внутри, завернутые в рыхлую белую бумагу, каждая отдельно, лежали две картины. Нетерпеливо я развернула…
Разложив картины на столе, я отступила на пару шагов. Стояла, смотрела, не в силах справиться с оторопью, охватившей меня.
— О господи! — только и пробормотала я.
Одна картина изображала русалку. Другая — похороны.
Голубоватая русалка сидела на скале, съежившись от холода, подтянув чешуйчатый рыбий хвост к груди, прижавшись к нему щекой и обхватив его руками. Личико было азиатским, единственный раскосый заплаканный глаз смотрел на зрителя, словно взывал о помощи. Неприветливое черно-зеленое море билось под скалой. Мрачное низкое темно-серое небо нависало сверху, серый камень был холоден, а вокруг ничего. Ни луча света, ни зеленой травинки, сплошной мрак и тоска. Рядом с русалкой сидел маленький черно-белый зверек, похожий на котенка, тоже с рыбьим хвостом. В тонких пальцах русалки дымилась сигарета…
На второй картине три тонкие сутулые фигуры в черных балахонах несли белый, некрашеный деревянный гроб. Длинный и узкий, он ослепительно сиял и словно перерезал картину пополам. На его фоне черные фигуры смотрелись слишком резко. Первая и последняя шли с опущенными головами, лица были скрыты клобуками. Человек в центре, обернувшись, смотрел прямо на зрителя: пронзительный взгляд очень светлых глаз, бледное худое лицо аскета, рыжеватые с сединой волосы.
Клубящиеся темные тучи, неясная полоска далекого горизонта. И ничего под ногами у людей в черном. Казалось, они парят в воздухе. Скорбно и нескончаемо бредут в пустоте.
Картина с русалкой называлась «Одиночество». Другая — «Вечность». И от них веяло такой тоской, такой безысходностью, что впору было заплакать или… повеситься. Я стояла, обратившись в соляной столб. Меня бил озноб. Мне хотелось завыть. Мне казалось, я узнала в картинах свою жизнь. Одиночество русалки — существа, непохожего на других, выродка. Белый гроб, символ бренности, не оставлял ни малейшей надежды.
Дверь открылась без стука, я вскрикнула и обернулась. На пороге стоял радостный Аспарагус. Удивительная метаморфоза произошла с главредом. Не было и в помине привычного твидового пиджака с потертыми замшевыми заплатками на локтях. Йоханн был в новом красивом костюме, белоснежной сорочке и при бабочке. Казалось, он скинул лет десять, даже плечи распрямились и слабый румянец заиграл на скулах.
— Доброе утро, Лизонька! — бодро сказал главред и шагнул в комнату. — Что это у вас? Картины? Откуда?
Он встал рядом со мной и принялся разглядывать картины.
— Отлично! — воскликнул через минуту. — Русалка просто прелесть! С сигареткой! И котенок с рыбьим хвостом!
Я покосилась на главреда — он что, серьезно?
— А эта, с гробом, — продолжал жизнерадостно главред, — очень сильно! Очень. Человек, который смотрит на зрителя, словно говорит: все проходит! Все в мире бренно! А потому не теряйте времени зря, радуйтесь! «Гаудеамус игитур, ювенес дум сумус», одним словом. Отличная картина! Кажется, я уже где-то видел что-то подобное. Кто художник? Я знаю всех местных.
Поразительно! Меньше всего картина с черными фигурами призывала к радости. Я смотрела на Йоханна, приоткрыв рот, и думала о том, что любовь делает с людьми — застит глаза и превращает черное в белое.
Словно отвечая моим мыслям, Аспарагус спросил, понизив голос:
— Как Ирочка? Все в порядке? — голос его дрогнул.
Ирочка спала, когда я уходила. Мы с Мишей выпили кофе. Катька радостно ела овсяную кашу с сушеными фруктами, размазывая ее по мордахе, произносила на своем птичьем языке непонятные словечки. Вдруг отчетливо сказала: «Ли-за». И засмеялась громко. Поперхнулась кашей, закашлялась. Миша постучал дочку по спинке…
— В порядке, — ответила я. — Спасибо за прекрасный вечер.
— Это вам спасибо, — ответил главред, и глаза его затуманились. — Я ведь… совсем одичал, Лизонька… Вроде рака-отшельника стал, — сказал доверительно. — На людях бываю редко. Вы доставили мне такое удовольствие… И вы, и Ирочка. Ваша мама… Ирочка — необыкновенная женщина! — воскликнул он взволнованно. Скулы вспыхнули малиновым. — Изумительная женщина! А голос! У вас тоже прекрасный голос, — спохватился он. — Можем еще куда-нибудь сходить… сегодня… — Он настороженно смотрел на меня. — Вы не могли бы позвонить маме и спросить?
Я пожала плечами.
— Могла бы.
— Но только свои, — добавил он ревниво, и тень набежала на чело при воспоминании о бойком Бородатом Малютке. — Ирочка, вы и… ваш покорный слуга. — Он смотрел на меня, и его лицо светилось радостью. — Да, — вспомнил он, — картины! Кто художник?