Такая идиллическая картина представлялась Александру Ивановичу поистине сказочной, а в сказки он не верил. Но если Алла верит – пусть. Люсенька всегда говорила: нельзя лишать человека надежды.
– Не страшно уезжать? – негромко проговорил он. – Все-таки ты выросла в этой стране, а там все чужое.
– Ну и пусть. Мне, видимо, так на роду написано. Я родилась в эвакуации, а не там, где выросли и жили мои родители, потом отцу… – Она запнулась и тут же поправилась: – Горлицыну предложили хорошую должность в другом городе в хорошей больнице, и они не стали после войны возвращаться в Полтаву, да и родных у мамы там не осталось. Мы переехали в Куйбышев. Потом я вышла замуж за Андрея и снова переехала, уже в Иркутск. Потом мы оказались в Москве. Где мой дом? Где мои корни? Я не знаю. Так какая теперь разница, где я доживу свой век?
Орлов так и не смог определить, сколько в словах дочери было горечи и сколько – безразличия.
– Когда ты уезжаешь?
– В конце мая, самое позднее – в начале июня. Надо документы оформить на рыночное место, продать повыгоднее.
– Значит, на День Победы ты будешь еще здесь? В этом году юбилейные торжества, много мероприятий, я почти от всех отказался, но есть такие, на которые не пойти нельзя. Ты сможешь мне помочь с Люсенькой? Побудешь с ней?
– Конечно! Даже не сомневайся, – заверила его дочь, – я буду сидеть здесь, сколько надо.
– Хорошо. – Он встал, вышел в прихожую и начал обуваться. – Тогда я пойду прогуляюсь, куплю нам чего-нибудь вкусненького к чаю.
Маршрут его прогулок теперь всегда был одним и тем же: именно по этим улицам и бульварам они гуляли с Люсей, пока она была здорова. Он шагал и мысленно продолжал разговаривать с женой, каялся в своих грехах и просил за них прощения. Все эти слова он произносил и мысленно, когда был один, и вслух, когда сидел у постели Людмилы Анатольевны, повторял снова и снова, как будто внутри вскрылся нарыв и с каждым словом наружу вытекал зловонный омерзительный гной.
– Знаешь, милая, я вот смотрю на нынешних девятнадцатилетних ребят и понимаю, что они еще совсем дети. А ведь нам с Саней тогда было по девятнадцать. Совсем пацаны. Конечно, мы сами себе казались уже взрослыми, мужиками, бойцами. А на самом-то деле… Двое насмерть перепуганных мальчишек, оказавшихся в лесу, без поддержки, без надежды, один из них – со смертельным ранением. Разве можно было от нас ждать разумных и правильных решений? Сначала была только одна мысль: как спасти Саньку. Потом, когда я понял, что его уже не спасти, на место этой мысли пришла другая: как облегчить его страдания. И только после его смерти я стал думать о том, как выжить самому. Удивительно, что я вообще в состоянии был хоть о чем-то думать. В тот момент Санькино предложение воспользоваться его документами и поменять имя показалось мне единственно правильным, спасительным. Я хотел выжить и воевать, защищать Родину, бить врага. Если бы я попал в плен, у меня как у русского был бы шанс на побег, а как у еврея у меня ни одного шанса не было бы. Это ведь только потом я понял, что у бежавших из плена жизнь оказывалась ужасной, они подпадали под подозрение и проходили бесчисленные проверки, им не верили и априори считали завербованными немецкими агентами, их отправляли в штрафбаты или даже в лагеря, а то и расстреливали без суда и следствия. Но в тот момент такое даже в голову не могло прийти. У меня были только три варианта: «дойти до наших», «плен и побег» или «плен и немедленный расстрел». И вот сейчас я оглядываюсь на себя, тогдашнего, и понимаю, что никак иначе поступить не мог.
Он просил прощения за многолетний обман, за Бориса, за Татьяну, за внучку, за инсульт Людмилы Анатольевны.
– Если бы я не лгал и не выдавал себя за Орлова, если бы сказал правду Верочке, она предупредила бы детей, и они, возможно, приняли бы какие-то другие решения. В любом случае болезнь Лисика не оказалась бы такой неожиданностью для них, они были бы готовы, и, как знать, может быть, у Борьки все сложилось бы иначе с бизнесом, и не было бы этой ужасной истории с пирамидой, и Танюшка не ушла бы в депрессию… И у тебя не было бы инсульта. Я во всем виноват, только я один. И нет мне прощения, – твердил Александр Иванович, глядя в глаза жены.
И те же самые слова он вновь и вновь произносил мысленно, вышагивая по бульвару среди едва покрывающихся нежной весенней зеленью деревьев. «Я остаюсь в одиночестве, – думал он. – Борька со мной не разговаривает, Алла уезжает, Люсенька не может говорить, Танюшка вообще почти рот не открывает, Вере не до меня. Остались только друзья, приятели и коллеги. Да, их много, но ведь они не знают правды обо мне, и с ними все снова получится ложью, притворством, маской. Может быть, было бы лучше, если бы я промолчал и ни в чем не признался? Лисику это не помогло бы, конечно, но отношения с сыном я бы сохранил. И как знать: если бы он не отвернулся от меня и продолжал рассказывать о своих делах, я бы помог советом, подсказал бы что-нибудь, в чем-то поддержал, от чего-то отговорил. И все было бы иначе…»
* * *
Два года и три месяца круглосуточного ухода за парализованной женой и беспрерывного круговорота мыслей о собственной вине.
Людмила Анатольевна скончалась ночью от инфаркта. Когда медики назвали причину смерти, Александр Иванович ушам своим не поверил:
– Как – инфаркт? – растерянно спросил он. – Этого не может быть…
– Может, – сказали ему. – Если был инсульт, значит, поражены сосуды, а где больные сосуды – там и инфаркт рядом. Так случается очень часто.
«Это мое наказание, – говорил себе Орлов. – Это я, а не Люсенька, должен был умереть от инфаркта еще тогда, тринадцать лет назад. Лучше бы умер. И не было бы всего этого кошмара. Все сложилось бы иначе, и Лисика зачали бы в другой день, и хромосомы поделились бы по-другому. Я должен был умереть от этого проклятого инфаркта, я, я!»
Мысль о том, что любимая жена умерла от болезни, предназначенной для самого Орлова, не давала ему покоя. Воспитанный пионерским, комсомольским и партийным мировоззрением, Александр Иванович был крайне далек от религиозного и тем более от эзотерического мышления, поэтому ответов на свои вопросы не находил. Да и сам вопрос никак не удавалось сформулировать внятно и четко. Просто жило внутри Орлова ощущение чего-то неправильного и тревожно-беспокойного.
Сороковины пришлись на середину января. Александр Иванович приехал на кладбище с самого утра и несколько часов простоял на сыром морозе, по привычке разговаривая с Люсенькой. Собраться договорились в два часа, к этому времени приехали Борис с Верой Леонидовной; Танюшку с Лисиком оставили дома, чтобы девочка не простудилась. Еще в течение часа подходили друзья и коллеги Людмилы Анатольевны, потом все поехали в ближайшее к дому Орловых кафе, где для поминального обеда был зарезервирован небольшой зал. Уже в середине скорбной трапезы Орлов почувствовал озноб, заложенность в груди и в носу, начала побаливать голова. К вечеру он свалился с высокой температурой.
– Не вздумай ко мне приезжать, – сказал он по телефону Вере Леонидовне, с трудом проталкивая слова сквозь приступы удушающего кашля. – Не дай бог это вирус какой-нибудь, Лисика заразишь. И вообще, я отлично справлюсь сам, у меня полный дом лекарств, ты же знаешь. Мне ничего не нужно.