Потом они сидят с хлопцами у костра, и она слушает истории про найденные в курганах переплетенные друг с другом скелеты, так, будто из мертвых тел во время погребения язычники свивали узор; про женские останки, захороненные вертикально, с отсеченной головой, установленной на одно из плеч; про то, какие сны снятся после этого; наконец, увидев, что девушку это все почему-то не пугает, несмотря на сгустившуюся вокруг костра темноту, они начинают наперебой — причем с большим знанием дела, как о лучшем друге, — рассказывать небылицы про Всеслава Чародея, который мог одновременно, с разницей в три дня, летописно фиксироваться то в Киеве, то в Полоцке, что, как убеждены партизаны, прямо доказывает: дядя был колдуном и умел по-донхуановски обращаться в птицу. А Яся смотрит в огонь, и сердце у нее — такая большая птица, что парит над облаками и с трудом угадывает движения и разговоры людей внизу, там, где эти облака образуют ползущие по ландшафту тени.
После этого она обнаруживает себя бредущей со своим новым брудершафт-другом вдоль Вилии, и над их головами перешептываются звезды, и ей хочется спросить что-нибудь наивное и настоящее (ведь все настоящие вещи, как правило, очень наивны). И она замирает, и поворачивается к нему, и робко заглядывает ему в глаза, как когда-то заглядывала, спрашивая про то, почему маму хоронили в свитере с высоким горлом. И решается:
— Скажи, ты может слышал или пробовал… Что такое любовь? Все вокруг говорят об этом, а я разобралась только с дружбой.
Он задумывается, и она надеется, конечно, что собеседник выдаст тираду, за которую она будет держаться следующие десять лет, но он произносит нечто прямо противоположное.
— Любовь, — улыбается он мечтательно. — Это когда ты едешь по незнакомому городу и видишь через окно прекрасную незнакомку в белом платье из воздушного шелка с рукавами буф. У нее золотистые волосы, они распущены и покрывают мраморные плечи, а в руке с длинной ренессансной кистью — широкополая шляпа. И вот она плывет, не касаясь земли, и в задумчивости помахивает этой шляпой, и весь ее образ — это цитата из Пьеро ди Козимо. И ты глядишь на нее, не в силах оторваться, и все, о чем ты думаешь, — не она! Нет, нет, вообще не она! Но — слегка похожая на нее, а может быть и совершенно не похожая, но такая же божественная; та, которая ждет тебя дома и по которой ты скучаешь до такой степени, что твое пребывание в этом городе, сколь бы интересен или величественен он ни был, есть лишь пауза, на которую ты ставишь свою жизнь всякий раз, когда вы не рядом. Они обе похожи на Симонетту Веспуччи — ту самую, которую писал Козимо и боготворил Ботичелли, Симонетту, которую мы видим в «Весне» и в «Рождении Венеры», Симонетту, возлюбленную Джулиано Медичи, которая прожила всего двадцать три года и стала символом целой эпохи; но твоя…
— Хватит, — резко прерывает его Яся. — Я поняла.
Некоторое время они идут молча. Яся мучительно пытается вспомнить какой-нибудь анекдот, который можно было бы рассказать. Или смешную историю. Или просто — историю. Но ее жизнь бедна сюжетами. Приложив усилия и выкопав в памяти Крупскую из лесной школы, Яся принимается рассказывать про то, как та читала газету «Жизнь», окруженная лучшими текстами, написанными человечеством. И как потом Вавилонская Лотерея превратила саму Ясю в районную Крупскую, и как ей захотелось раскрыть подшивку «Жизни»… Но она не может закончить эту историю, ее отвлекает какая-то ее собственная грустная мысль, и она замирает на полуслове. Спасение от затянувшейся паузы (закончив думать свою мысль, Яся не может вспомнить, о чем рассказывала до этого) приходит с неожиданной стороны. Гуляющие различают неподалеку нечто очень странное — посреди июльской ночи сверкает череда парных огней, среди которых, плотная и явная, идет февральская метель.
— Ух ты! — только и говорит ее брудершафт-друг, и они ускоряют шаг.
Яся не может поверить глазам. На берегу Вилии полукругом стоит с десяток машин, преобладают старые «ауди» и «фольксвагены» с квадратными фарами и комичными радиаторами. Они остро пахнут бензином и восьмидесятыми. Их движки работают, огни включены на дальний свет. Фары чертят в темноте яркие световые тоннели, в которых метет крупными хлопьями и складывается в поземку, и наметает на землю — нечто белесое, сверкающее; выглядит все так, будто в этом полукруге случился локальный ураган, что свет фар люциферским образом вызвал зиму, и в трех шагах за машинами — липкая июльская ночь с кваканьем распоясавшихся от жары жаб, а тут — тихий шелест полноценной метели. Подойдя ближе, она чувствует, что снежные хлопья задевают ее, застревают в волосах, проносясь мимо. Более того, смахивая их с себя, она замечает, что хлопья — живые, это такой одушевленный снег, идущий над Вилией.
— Что это? — кричит она. Ей жутковато, но ее собеседник спокоен.
— Это одно из местных чудес, — объясняет он так, как будто это был его фокус — вызвать зиму посреди июля. — По-латински их называют эфемероптера, или эфемерное крыло. Местные зовут атицей, русские — поденкой. Это создание живет всего один день. Верней, ночь. По сути, это пузырек воздуха с крыльями, которому дано лишь несколько часов на то, чтобы вылететь из воды, найти себе любимую и, спарившись с ней, умереть. Жизнь этих существ настолько быстротечна, что у них нет рта — он им не нужен, так как они все равно не успели бы им воспользоваться. Они созданы для того, чтобы единожды взмыть в чернильную черноту ночи в поисках пары.
— И почему мне про это Валька не рассказывала? — удивляется девушка.
— Местные не видят в этом чуда, пусть даже происходит это очень редко. Они не видят чуда в том, как с грохотом вскрывается лед на реке по весне. Вот если бы танцы в клубе открылись — другое дело.
— А что делают эти люди на машинах? — недоумевает Яся.
Он меняет интонацию:
— Они жгут атицу фарами. И собирают ее для рыбалки.
Яся вглядывается и обнаруживает, что несколько кряжистых мужичков орудуют, загребая поденку в цинковые ведра — совки полны копошащимися, ослепшими от фар созданиями. Оглушенная светом атица выглядит, как хлопья пепла, живая, не прожженная машинами — как снег, завивающийся в метель. Происходящее печально, как печально зрелище спиливаемых столетних лип или пищевого промысла дельфинов, хотя атица — не дельфины, слепящие ее рыбаки биологически и юридически совершенно правы — добывают наживку, не занесенную в Красную книгу. Вопрос же о том, гуманно ли сживать со свету для хорошей ловли карася создания, которым и так отпущено лишь несколько часов, очевидно, относится к компетенции богословов и буддистов.
Пара бредет вдоль берега и молчит. Яся думает о том, что за один вечер не может произойти так много грустного, а ее собеседник, видимо желая развлечь ее красивым рассказом, показывает на висящую на западе Венеру и рассказывает, что когда Симонетта Веспуччи умерла, Лоренцо Медичи вышел в сад и увидел в небе новую звезду, которая затмила другие звезды, — он был убежден, что душа Симонетты превратилась в эту звезду или, вознесясь, соединилась с ней. Звезда, как писал Лоренцо свекру, Пьетро Веспуччи, была на Западе, так что, безо всяких сомнений, он наблюдал именно Венеру.