– Что вы такое говорите барышня? – чуть не застонала Грета. – Возьмите меня, очень вас прошу.
– А как же твоя больная бабка? – спросила я.
– Какая у вас память, барышня! – сказала Грета даже с некоторой злостью.
– Я молодая хозяйка этих мест, – сказала я. – и я должна все помнить. Так как же бабка? Или ты в тот раз соврала?
– Ничего я не соврала! – чуть не закричала Грета. – Померла бабка, в прошлом году. Одна я осталась.
– А зачем тебе быть моей горничной? Поехать в город и подцепить городского парня?
– Я вас не брошу, – сказала Грета. – Никогда. Я с вами до старости проживу.
Я молчала и только качала головой – нет, нет, нет.
– Не хотите, значит? – спросила Грета.
Я очень хотела.
Так страшно хотела, что знала – ни в коем случае! Вот опять как тот самый самурай. Когда видела Грету – а я ее до этого несколько раз видела между тем приключением с Иваном и вот этим нашим разговором, – я всякий раз вспоминала самурая, который делает себе харакири, потому что тут долг – там честь, справа хочется – слева нельзя, и все такое.
– Дорогая Грета, – в третий раз повторила я, – я очень хорошо к тебе отношусь, но, увы, не смогу взять тебя с собой.
Я посмотрела на нее и увидела, что глаза ее налились слезами, большими и ясными. Но вдруг она как будто втянула слезы обратно в глаза, села рядом со мной, взяла меня за руку и сказала:
– А хотите, барышня, я вам погадаю?
Конечно, надо было сказать «нет», но я сказала «ну-ну».
Грета сжала мою ладонь так, что линии сошлись пучком, левой рукой сорвала ромашку, которая росла под скамейкой, смяла и растерла ее желтую середку, высыпала этот желтый прах мне на ладонь, развела его по ладони пальцем, стукнула по тыльной стороне, и желтая пыльца ссыпалась мне на юбку. Потом снова сжала мою ладонь, какие-то кусочки желтого остались, она посмотрела, что получилось, дунула мне на ладонь, движением своих пальцев очистила ее от последних клочков ромашки, быстро поцеловала мне запястье и тихо и мстительно сказала, глядя мне прямо в глаза:
– Невинной девушкой умрете, барышня!
Я испугалась, но быстро справилась с собой. Встала, показательно отерла руку от Гретиного поцелуя и сказала, усмехнувшись:
– Даже интересно! Умру в ранней молодости или останусь старой девой?
– Знать не знаю, – сказала Грета. – Это уж как господь решит. А вы, барышня, невинной девушкой умрете.
Вот почему я решила, что в шестнадцать лет непременно выйду замуж. Вот прямо, когда исполнится разрешённый кайзером возраст для замужества дворянок. Вот поэтому я и сказала папе:
– Я взрослая барышня – мне четырнадцать. Через два года пойду под венец. – И переспросила: – Так все же, почему не бельэтаж?
– Я зашел в бельэтаж, – сказал папа. – Эта квартира была свободной. И увидел, что прямо на уровне окна проплывает крыша какой-то кареты, а кучер – тот вообще сидел вровень со мной. Если бы мы с ним были приятелями, – сказал папа, – я мог бы ему протянуть зажжённую спичку.
– Теперь понятно, – сказала я.
Кстати говоря, в бельэтаже так никто и не жил. Там была приемная какого-то адвоката.
Глава 8
У адвоката на двери была, как положено, большая латунная табличка с немецкой фамилией. Я не запомнила. Кажется, там были целых три немецких фамилии: адвокатская контора Мейер, Майер и Шульц, только не Мейер и Майер, а что-то ужасно длинное, на много-много букв, Майерлингерхоффман, но я не запомнила. Иногда в эту дверь входили пожилые господа в черных костюмах и в котелках, с черными саквояжами в руках. Одного я чуть не сбила с ног, когда бежала вниз по лестнице, но он улыбнулся и даже сам извинился. Я не понимала, кто это – сами адвокаты или их клиенты, но шума из этой квартиры не доносилось никакого. Бывало, днем, когда я оставалась в квартире одна, я ложилась в гостиной на ковер у самого краешка, прижимала ухо к паркету и старалась что-нибудь услышать, особенно если перед этим я, выглянув в окно, видела, как в наш подъезд входил очередной господин в черной шляпе и с саквояжем. Я читала в английских романах, что в адвокатских конторах начинаются и заканчиваются семейные драмы и криминальные истории. Мне очень хотелось узнать про какую-нибудь семейную драму со стороны, потому что про нашу семейную драму мне никто не рассказывал: ни дедушка, когда я была маленькая, ни папа, когда я немножко подросла, ни даже верная госпожа Антонеску, из которой я пока не смогла вытрясти адрес своей мамы. «Но ничего, еще вытрясу!» – думала я, лежа на ковре и прижимаясь ухом к тепло-хладному паркету, пытаясь услышать снизу хоть что-нибудь. Но не слышно было ничего.
А мы жили на втором этаже.
На нашей лестничной площадке была только одна квартира – наша. У нее был номер 29. Квартира была угловая, и поэтому большая. Частью она смотрела на улицу, а изгиб ее уходил вбок, в проулок между двумя домами. Из просторной передней дверь вела прямо в большую гостиную, которая выступала широким трехгранным эркером наружу. Этот эркер как раз приходился над парадным подъездом. Налево и направо шли коридоры. Направо – смежная с гостиной столовая, а за ней папина комната. Эти комнаты смотрели на улицу.
Напротив была комната с окном во двор, в которой никто не жил. Но она была устроена так, что, если бы дедушка вдруг воскрес, он бы там с удовольствием поселился. То есть на самом деле это и была комната дедушки, но не та, в которой дедушка когда-то жил – потому что, когда дедушка был жив, мы снимали другую квартиру, – а устроенная папой как бы в память о дедушке. Там были книжные шкафы, бюро с рабочим креслом, большой кожаный диван, низкий столик, на котором стояли прикрытые специальной плетеной корзинкой несколько бутылок с коньяком, водкой и ликерами, а также маленькая шкатулка с рюмками. Еще там стояли коробки с сигарами и папиросами и небольшая стойка с английскими трубками, хотя сам папа трубку не курил и дедушка, кажется, тоже. Но превосходные трубки, темно-бежевые, с белыми точками на черных мундштуках или с серебряными кольцами, обхватывавшими дерево там, где чубук соединялся с мундштуком, – эти замечательные трубки стояли в круглой деревянной стойке. Я брала их в руки и нюхала – пахло очень старым табаком, старой гарью. Странный запах, тонкий и тоскливый. Так пахли камни в бывшей кувзарской деревне. Когда мы с дедушкой гуляли там, я ногой выковыряла из земли обгоревший кирпич и понюхала его. Был точно такой же запах. Эту комнату папа использовал как курительную. В своей комнате, там, где стояла его кровать, он не курил. Несмотря на то что квартира была у нас очень большая, у папы не было отдельного кабинета и спальни. Его кровать стояла там же, где письменный стол, кресло и книжные шкафы. И хотя папа разгуливал с папиросой по всему дому, но у себя в комнате не курил, говоря, что от этого у него под утро разбаливается голова.
На стенах дедушкиной комнаты висели картины, вернее, картинки, совсем маленькие. «Серьезные картины», как выражался папа, висели там, в имении. А здешние изображали наше имение: вид спереди, вид сзади, ворота с Дидоной и Энеем, липовая аллея, ведущая к пруду и, пожалуй, все. Дедушкиного портрета не было.