– Не трудись, деточка, – сказала мама.
Я всплеснула руками:
– Ты? Не придешь? На шестнадцатилетие? Своей единственной дочери? Ах да, – сказала я и встала, громко застегнув сумочку, – у тебя теперь есть сын. Красивый, умный и, наверное, очень любимый. Но, честное слово, ты зря отказываешься.
Мама молча закрыла этюдник, предварительно убедившись, что из фарфоровой чашки вылита вся вода. Она даже вытащила ее и несколько раз тряхнула донышком кверху, поставила на место, разложила кисточки, закрыла эту деревянную коробочку, застегнув с краев плоские латунные крючки.
– Там будет человек тридцать, – сказала я. – Удачное число. Не так много, чтобы разболелась голова, но и не так мало, чтобы сидеть нос к носу с ненавистным бывшим мужем. Можешь себе представить – я позвала свою гувернантку и даже, ты не поверишь, стряпуху из имения. Папа специально послал за ней карету. Ну, в смысле, послал кучера, чтобы ее привезли в карете. Очаровательная девица. Зовут Грета Мюллер. Красавица и золотые руки.
– Специально, чтобы испечь тебе любимую ватрушку? – фыркнула мама. – Какое отвратительное, бесстыжее, поистине степное барство!
– А вот и нет! А вот и нет! – засмеялась я. – Просто так. Просто так. Я ее очень люблю. Она будет среди гостей. В гости я ее позвала. Понимаешь? А ты говоришь «барство, барство». А давай, – сказала я, – позовем вот эту первую гувернантку – Эмилию. Я понимаю, что ты на нее гневаешься, но ты же не степная барыня, мстительная и злобная. Сколько лет прошло? Да еще неудачные роды. Бедняжка. Давай ее разыщем и позовем. А заодно и спросим, как было дело.
– Какое дело? – мама пожала плечами.
– Ну, папа мне рассказывал, что эта Эмилия сама его довольно нахально соблазняла. Ему кажется, что по твоему наущению. Потому что уж очень откровенно. И поэтому он её выгнал. Чтоб греха не было. И вот тут-то и началась ваша главная ссора и развод. В смысле разъезд. Вы ведь по закону муж и жена? Кстати, – сказала я, – если вы по закону муж и жена, то, возможно, я тоже имею какие-то права на вас обоих? Как ты думаешь, если я обращусь в городской суд или в полицию, я имею право требовать, чтобы мою законную мать, законную жену моего отца, подвергли принудительному приводу на день рождения дочери?
– Ты неисправима, – сказала мама. – Ты и твой папа. Вы неисправимы. Вы живете в мире злобных фантазий. Но при этом… – она встала, подхватив со стола этюдник, и шагнула ко мне, – но при этом я очень тебя люблю, моя милая, моя родненькая, моя бедная, бедная, бедная, бедная Далли!
И вдруг обняла меня горячо и крепко, сначала только левой рукой, а потом уронила этюдник и просто вцепилась в меня обеими руками. Она не целовала меня, а просто прижималась ко мне, гладила меня по спине и, кажется, даже плакала, потому что все ее тело вздрагивало.
Потом вдруг разжала объятия, отступила на шаг. От удара об землю этюдник раскрылся: оттуда выскочили кисточки и карандаши. Я нагнулась, чтобы помочь, но мама дернула меня за плечо и сказала:
– Иди, иди. Я сама.
– Мама, – сказала я, нарочно садясь на землю и медленно складывая кисточки на место в длинные деревянные желобки, – мама, – сказала я, глядя сверху вниз, – а я – папина дочка?
– Тьфу, – выдохнула мама, – как вы оба мне надоели!
– Ага, – сказала я, – понятно.
– Нет, – сказала мама, – в смысле да. Конечно, папина. Опять этот мир жестоких фантазий. Твоему папе всегда что-то казалось. Не обращай внимания. Выброси из головы. Все. Вставай. – Она протянула мне руку.
Я поднялась, взяла с земли разобранный этюдник, снова застегнула его.
– Значит, не придешь на день рождения? – спросила я.
– Я подумаю, – сказала мама. – Поцелуй меня и иди. Днем здесь полно извозчиков. У тебя деньги есть?
– Да, спасибо, – сказала я, поцеловала ее в щеку, повернулась, пошла по мощеной дорожке.
Когда я ехала домой, внимательно смотрела на встречные коляски и автомобили. Мне почему-то казалось, что я должна встретить Отто Фишера и Петера. Но нет, прошло слишком мало времени, и потом я точно не знала, какие у них там «разные дела». Конечно, мне не терпелось заехать на улицу Гайдна. Конечно, не подходить к тому окну, а просто зайти в дом, поздороваться со швейцаром, спросить, надо ли платить за дрова в летние месяцы, и таким манером что-то само собой должно было выясниться. Швейцар бы сказал: «Ах, барышня, у нас тут такое было! Полиция приезжала, сыщики, карета скорой помощи». Или просто увидеть полицейскую машину около дверей, проехать еще пару домов вверх по улице Гайдна, развернуться и как ни в чем не бывало поехать обратно. Или, наоборот, полная тишь и гладь. Никто ничего не знает. Не видел и не слышал. Это тоже о многом говорит. Но на улицу Гайдна я ехать струсила, если сказать честно. Риск был явно неоправдан. Тем более что револьвер у меня был с собой. Ну, допустим, я протерла ствол, но пуля-то все равно та же самая. Ну его к черту! Поэтому я поехала домой.
В прихожей я услышала взволнованный папин голос: «Нет! Это просто невероятно! Как такое могло произойти?» И тут же в ответ спокойный старческий голос моего учителя по политическим наукам, слепого отставного профессора. Ах, да! Я опять опоздала на урок. Я повернулась. Рядом с вешалкой, совершенно незаметная в тени пальто, сидела худенькая старушка – жена моего профессора. Я рассказывала, она всегда сидела в прихожей и отказывалась пойти выпить чаю или хотя бы пересесть в гостиную, несмотря на самые любезные приглашения.
– Вот так оно и произошло, – продолжал профессор. – Странным и неожиданным образом национальные государства превратились в некие подобия племен. Да, да, господин Тальницки! В подобия настоящих первобытных племен, которые ненавидят чужаков и хотят их в буквальном смысле уничтожить.
– Но как же цивилизация? – возражал папа.
А я тем временем села на диван напротив старушки и пыталась ей тихонько подмигнуть или хотя бы поймать ее взгляд, но она смотрела в пол и только коротко кивнула мне на мой почтительный поклон и книксен. Мне показалось, что она вообще не поняла, кто я: ученица ее мужа, горничная, посыльная из магазина или просто неизвестно кто. Вернее, неважно кто. Вот, это будет точнее всего. Ей было совершенно неважно, кто я такая.
Я ей сильно позавидовала.
– О да, мы были очарованы процессом цивилизации, – скрипел профессор из-за двери моей комнаты. – Мы надеялись, что железные дороги, мировая торговля, сеть университетов по всей Европе, а также верховенство закона и права, а также общая вера в Иисуса Христа – что все это, – говорил он как по-писаному, – сделает национализм невозможным. Ну, а если возможным, то непопулярным, непродуктивным. Сделает его, как сказал русский философ Соловьев, знаменем дурных народных страстей и не более того. А поскольку, как только что было сказано, Европа охвачена сетью железных дорог и международной торговли, университетами, газетами и в общем и целом сходной системой права, то в этом случае благие мотивы перевесят дурные страсти. Мы полагали, что большинство будет все же стремиться работать и зарабатывать, торговать, учиться, посещать музеи и спектакли. Но прежде всего трудиться, совместно трудиться. На благо всего христианского мира.