Я смотрела сквозь русскую девушку в сером двубортном костюме, барабанившую идиому за идиомой на своем непонятном языке (что, по словам Константина, было самым трудным, потому что у русских совсем другие идиомы), и мне всем сердцем захотелось внедриться в нее и провести остаток жизни, выкрикивая одну идиому за другой. Это вряд ли сделало бы меня счастливее, но это стало бы еще одной крупицей умения среди других крупиц.
Затем Константин, русская девушка-переводчица и все сборище белых, темнокожих и желтокожих людей, о чем-то споривших, говоря в микрофоны с надписями, вдруг словно отодвинулись куда-то вдаль. Я видела их беззвучно шевелящиеся губы, словно они сидели на палубе отходящего корабля, бросив меня посреди гробового молчания.
Я принялась перечислять все, что не умела делать. Начала я с готовки. Мои бабушка и мама так хорошо готовили, что я оставляла все на них. Они всегда пытались передать мне тот или иной рецепт, но я просто смотрела и повторяла: «Да, да, понимаю», – в то время как их наставления влетали мне в одно ухо, а вылетали в другое. К тому же я всегда так все портила, что меня больше никто не просил повторять кулинарный опыт.
Помню, как Джоди, моя лучшая и единственная подруга на первом курсе, однажды утром у себя дома приготовила мне яичницу-болтунью. У нее оказался необычный вкус, и когда я спросила, добавляла ли она туда что-нибудь, она ответила: сыр и соль с чесноком. Я спросила, кто ее этому научил, а она сказала: никто, она сама это придумала. Но, в конце концов, она была практичной и специализировалась на социологии.
Стенографировать я тоже не умела. Это означало, что после колледжа я не смогу найти хорошую работу. Мама постоянно мне твердила, что просто специалист по английской филологии никому не нужен. Но такой специалист со знанием стенографии – совсем другое дело. Такие нужны всем. На них большой спрос среди перспективных молодых людей, и я стану записывать письма одно интереснее другого.
Беда состояла в том, что мне претила мысль каким-то образом кого-то обслуживать. Я сама хотела диктовать интересные письма. К тому же все эти крохотные стенографические значки в книжке, которую показывала мне мама, казались такими же жуткими, как допустить то, что отрезок времени равняется t, а общее расстояние – s.
Мой список становился все длиннее. Танцовщица из меня никакая. Я не могу попасть в такт. У меня нет чувства равновесия, и когда нам на физкультуре приходилось спускаться по узкой доске с книгой на голове и вытянутыми в стороны руками, я все время сваливалась вниз. Я не умела ездить верхом и кататься на лыжах, потому что эти виды спорта стоили слишком дорого, хотя и того и другого мне хотелось больше всего на свете. Я не могла ни говорить по-немецки, ни читать на иврите, ни писать по-китайски. Я даже не знала, где на карте находятся те маленькие страны, чьи представители в ООН сидели сейчас прямо передо мной.
Впервые в жизни, находясь в звуконепроницаемом сердце ООН между Константином, умевшим играть в теннис и синхронно переводить, и русской девушкой, знавшей так много идиом, я ощущала себя чудовищно ущербной. Беда в том, что ущербной я была всегда, просто никогда не задумывалась над этим.
Единственное, что мне хорошо удавалось, – это получать стипендии и призы, но эта эра клонилась к закату. Я чувствовала себя скаковой лошадью в мире без беговых дорожек или чемпионом колледжа по футболу, который вдруг оказался в деловом костюме один на один с Уолл-стрит, а дни его славы превратились в маленький золотой кубок на камине с выгравированной на нем датой, напоминающей цифры на надгробии.
Я видела, как моя жизнь ветвится у меня перед глазами, словно зеленая смоковница в том самом рассказе. С конца каждой ветви, словно спелая лиловая смоква, свисал, маня и подмигивая, образ прекрасного будущего. Одна смоква представляла собой мужа, детей и дом – полную чашу, другая – знаменитую поэтессу, третья – блестящего ученого, четвертая – Э Гэ, великолепного редактора, пятая – Европу, Африку и Южную Америку, шестая – Константина, Сократа, Аттилу и сонм прочих любовников со странными именами и экзотическими профессиями, седьмая – олимпийскую чемпионку в командном зачете. А дальше и выше висело еще больше плодов, которые я не могла толком разглядеть.
Я видела себя сидящей в разветвлении этой смоковницы, умирающей от голода лишь потому, что не могу решить, какую же смокву выбрать. Я хотела съесть их все, но выбор одной из них означал, что я лишусь всех остальных. И пока я так сидела, не в силах принять решение, смоквы начинали сморщиваться, чернеть и одна за другой падать на землю к моим ногам.
В ресторане, куда меня привел Константин, пахло травами, специями и сметаной. За все время своего пребывания в Нью-Йорке мне никогда не попадались подобные заведения. Мне попадались лишь закусочные, где подавали гигантские гамбургеры, какой-нибудь суп и четыре вида пирогов за очень чистой стойкой перед длинным сверкающим зеркалом.
Чтобы попасть в ресторан, нам пришлось спуститься в какой-то подвальчик по семи тускло освещенным ступенькам. Потемневшие от дыма стены украшали огромные, как венецианские окна, туристические плакаты с изображениями швейцарских озер, японских гор и южноафриканских саванн. На каждом столике стояли большие, покрытые пылью свечи в форме бутылок, которые, казалось, веками истекали цветным воском, наслаивая красное на синее и зеленое, сплетая тонкое трехмерное кружево. Они бросали на столики круги света, в которых плыли раскрасневшиеся, похожие на язычки пламени лица.
Не знаю, что я ела, но после первого же куска почувствовала себя несравненно лучше. Я вдруг подумала, что все это видение со смоковницей и спелыми смоквами, сморщивавшимися и падавшими на землю – результат долгой пустоты в желудке.
Константин все подливал нам в бокалы сладкое греческое вино, отдававшее сосновой корой, и я вдруг обнаружила, что говорю ему, что выучу немецкий, отправлюсь в Европу и стану военным корреспондентом, как Мэгги Хиггинс.
К тому времени, когда мы приступили к йогурту и земляничному варенью, мне стало так хорошо, что я решила, что позволю Константину соблазнить себя.
С тех самых пор, как Бадди Уиллард рассказал мне об официантке, я думала, что должна с кем-нибудь встретиться и переспать. С самим Бадди переспать не считалось бы, потому что он все равно опережал бы меня на одно очко. Тут нужен был кто-то еще.
Единственным парнем, которого я серьезно рассматривала в этом смысле, был острый на язык, с ястребиным носом южанин из Йеля, который всего однажды появился в нашем колледже на уик-энд и лишь для того, чтобы узнать, что его подружка смылась с каким-то таксистом за день до этого. Поскольку беглянка жила в нашем корпусе, а я в тот вечер оставалась там одна, мне и предстояло его утешить.
В местном кафе, уединившись в одной из дальних кабинок с высокими стенами, сплошь изрезанными сотнями имен посетителей, мы чашку за чашкой пили черный кофе и болтали о сексе.
Этот парень – его звали Эрик – признался мне, что ему отвратительна привычка наших студенток стоять на крылечке под фонарями или в кустах и обниматься с кем попало, пока в час ночи их не разгонят по домам, причем делать это на виду у всех. Миллион лет эволюции, горько заключил Эрик, и кто же мы до сих пор? Животные, да и только. Потом Эрик рассказал мне о своей первой женщине.