Разумеется, у меня такого и в мыслях нет.
Он иногда умолкает, я тоже, так и сидим друг против друга. Подолгу. Полагаю, он приписывает такому молчанию некую терапевтическую силу. Воображает, будто в тишине я прохожу какой-то внутренний путь. На самом деле я думаю о своей книге. Замечаю, что мне нравится, больше, чем прежде, когда она свободно скользит в стороне от главной дороги, катится вниз по неизведанным склонам. Разумеется, я никогда не выпускаю ее из виду, но если мне случалось при работе над другими историями запрещать себе любое отклонение, в намерении сконструировать совершенный часовой механизм, который тем больше радовал меня, чем больше удавалось привести его к абсолютной чистоте, теперь я с охотою позволяю моим писаниям дрейфовать по течению, создавая впечатление разброда, который Доктор в своем премудром невежестве, разумеется, не преминет связать с бесконтрольным оползанием моей личной жизни, и вывод, сделанный им в его беспредельном идиотизме, мне будет крайне тяжело услышать. Никак не объяснить ему, что речь идет об изящнейшем техническом, ну, может, эстетическом приеме, совершенно ясном для любого, кто предается со знанием дела моему ремеслу. Речь идет о том, чтобы овладеть движением, сходным с морскими приливами и отливами: хорошо зная, как они чередуются, можно с легким сердцем посадить лодку на мель и бродить босиком по пляжу, собирая моллюсков и маленьких зверьков, иначе неразличимых. После достаточно не дать приливу застигнуть себя врасплох, вернуться на борт и попросту позволить морю нежно приподнять киль и снова отправить суденышко в плавание. С той же нежностью я, задержавшись, чтобы подобрать строфы Баретти и прочих моллюсков такого рода, чувствую, как возвращаются, например, старик и девушка, и вижу, как старик стоит выпрямившись перед грядкой с душистыми травами, а перед ним Юная Невеста пытается понять, что такого особенного в том, чтобы просто постучать в дверь Матери. Отчетливо слышу, как бурлит вода под килем моей книги, вижу, как все вновь пускается в плавание, вместе с голосом старика, который произносит:
– Не думаю, синьорина, что вы располагаете всей информацией, необходимой, чтобы судить о том, какой способ приблизиться к Матери наиболее уместен.
– Вы так полагаете?
– Полагаю.
– Тогда я последую вашему совету. Попрошу ее о встрече, во время завтрака. Так будет хорошо?
– Отлично, – сказал Модесто. – И поверьте мне, – добавил, – не забывайте об осторожности, когда будете с ней говорить.
– Я буду себя вести в высшей степени почтительно, обещаю.
– Почтение – это само собой разумеется, я же говорю об осторожности.
– В смысле?
– Это женщина, замечательная во всех отношениях.
– Знаю.
Модесто потупил взгляд и то, что сказал, сказал вполголоса, с неожиданной грустью.
– Нет, не знаете.
И снова склонился над грядкой с душистыми травами.
– Вы не находите, что побеги мелиссы тянутся вверх исключительно изящно? – с внезапной радостью осведомился он, и это означало, что разговор окончен.
Итак, на следующий день Юная Невеста во время завтрака подошла к Матери и спросила, с подобающим тактом, не откажется ли та принять ее вечером в своем салоне, чтобы переговорить с глазу на глаз.
– Ну конечно, милая, – сказала Мать. – Приходи когда захочешь. Ровно в семь, например.
Потом добавила что-то насчет английского мармелада.
Своим чередом прибыли с Острова, поступая ежедневно, письменный стол орехового дерева, тринадцать томов энциклопедии на немецком языке, двадцать семь метров египетского хлопчатобумажного полотна, книга рецептов без иллюстраций, две пишущие машинки (одна маленькая, другая большая), том японских гравюр, еще два зубчатых колеса, во всем подобные тем, что были получены несколько дней назад, восемь центнеров комбикорма, гербовый щит какой-то славянской семьи, три ящика шотландского виски, какое-то таинственное приспособление, позднее распознанное как клюшка для гольфа; кредитные карты лондонского банка, охотничий пес и итальянский ковер. То было своего рода биение времени, и семейство настолько привыкло к нему, что, если из-за прискорбных перебоев в работе отправителей случалось так, что целый день проходил без прибытия посылки, всеми овладевала некая едва ощутимая растерянность, будто в полдень вдруг не прозвонил колокол. Постепенно у них вошло в привычку называть дни по предмету, обычно абсурдному, который в этот день прибыл. Излишне говорить, что первым пользу подобного метода распознал Дядя, когда во время особенно веселого завтрака кто-то спросил, с каких же пор не выпадало ни капли дождя в этой проклятой глуши, и он, отметив во сне, что никто не в силах ответить на вопрос сколько-нибудь вразумительно, повернулся на диване и со свойственным ему апломбом заявил, что последний дождь, не оправдавший, впрочем, ожиданий, прошел в день Двух Баранов. Потом снова заснул.
Таким образом, сейчас мы можем сказать, что был день Индийского Ковра, когда, не предварив, как обычно, телеграммой свой приезд и тем самым посеяв некоторое замешательство среди веселого общества, собравшегося за столом для завтраков, появился Командини, словно бы из ниоткуда, с таким видом, будто ему необходимо сообщить что-то срочное.
– Что случилось, Командини, вы сорвали банк? – благодушно осведомился Отец.
– Если бы.
И они отправились в кабинет и заперлись там.
Где я их видел бессчетное количество раз, ночами, о которых уже походя упомянул, расставлял, как фигуры на шахматной доске, и разыгрывал с ними все возможные партии, именно чтобы развеять мои бессонные мысли, иначе они подвигли бы меня на то, чтобы расставить на такой же шахматной доске фигуры, принадлежащие к моей настоящей жизни, – а этого я предпочитаю избегать. О них, сидящих каждый в своем кресле, в красном – Отец, в черном – Командини, я в конечном итоге выведал каждую подробность, по причине бессонных ночей – но лучше было бы сказать: бессонных рассветов, хотя и это не дает истинного представления о той неизбежной, фатальной нерешимости, какая овладевает каждым, кто не может уснуть, – промедление пагубное и садистическое. Так что об этой встрече мне известно все, каждое произнесенное слово, каждый произведенный жест, но, с другой стороны, у меня и в мыслях никогда не было описывать их все, ибо, как всякому известно, мое ремесло как раз и состоит в том, чтобы видеть каждую подробность, но выбирать немногие, подобно тому, кто чертит карту: это ведь не то что фотографировать мир, действие, вероятно, полезное, но никак не связанное с жестом повествования. Повествование, напротив, есть искусство выбирать. Таким образом, я охотно отбрасываю все, что известно мне, чтобы сохранить движение, какое Командини проделал, поудобнее устраиваясь в кресле: перенес вес тела с одной ягодицы на другую и, чуть-чуть наклонившись вперед, высказал то, что боялся высказать и что и впрямь высказал не в своей обычной манере, бурной и блистательно красноречивой, а на коротком дыхании и в немногих словах.
Он сказал, что Сын исчез.