И смысл главного праздника конца осени – Сайман, День Всех Святых, Хеллоуин, как ни назови – он о стирании границ между плотной телесной реальностью и тайным тонким миром, условно говоря, волшебства, по большей части, умопомрачительно страшного, потому что в каждом, скажем так, нормальном человеке стоят предохранители, устроенные таким образом, чтобы к тонкому миру его не подпускать. Система безопасности там крутая: страх, тупость (т. е. неспособность воспринимать информацию, сколь-нибудь отличную от привычной), естественным образом вытекающий из этой неспособности скептицизм. Ну, в общем, чего зря болтать, в каждом из нас установлена та или иная модификация этой охранной системы.
Однако сейчас, когда в нашу часть обитаемого мира пришли холод и тьма, ворота в иную реальность останутся приоткрыты – не на день, не на неделю, а до первых подснежников, примерно на столько. Приблизительно так. И это огромное благо, потому что времени достаточно, чтобы хотя бы единожды за всю свою жизнь хотя бы одной ногой провалиться в эту бездонную пропасть, ничего не понять, все забыть, но опыт есть опыт, даже неосознанный, даже такой. И это лучше, чем ничего.
У
У нас второй день оттепель,
не могу сказать, какая уже по счету за эту зиму, которая даже за половину пока не перевалила.
Оттепель – это означает + 3 (вот прямо сейчас за окном), дождь, переходящий в мокрый снег, мокрый снег, переходящий в дождь, ручьи вместо улиц (под водой почти всегда нерастаявший лед), воздух настолько сырой, что его приходится глотать как суп, ветер, громыхающий форточками и завывающий в перекрытиях, низкая облачность, превращающая летящие над нами самолеты в призраки летающих тарелок.
То есть та самая зимняя погода, которую люди обычно терпеть не могут, а я люблю больше всего на свете. Потому что оттепель – примерно то же самое, что и я.
В смысле я и есть оттепель. По своей природе, по силе, по несоответствию внешних признаков степени внутреннего ликования, по несвоевременности, по мучительности проявлений, по всем остальным параметрам. Не сама жизнь, но напоминание о возможности жизни и обещание ее неизбежного наступления.
Все, что я делаю, может быть приравнено к оттепели в январе. В связи с этим хочу заметить, что плюс три не становятся ложью только потому, что послезавтра (например) может снова сделаться минус десять. Нет ничего честнее этих вот выпендрежных, ненадежных, прямо здесь и сейчас торжествующих плюс трех.
Улетел
Ангел наш улетел, а сквозной проход от улицы Ужупе вниз, к реке и художественной академии нынче перегорожен с обеих сторон, сверху и снизу – стройка! Но и там, и там, оставлена возможность пройти – нелегально, игнорируя запрещающие таблички, однако при этом не сигая через заборы, ногами по твердой земле. И мы, конечно, прошли, спустились по ставшей запретной лестнице вниз, к мосту через Вильняле, от академии к Бернардинскому саду; в реке плескались утки, возбужденные хлебными крошками и весной, на мосту стояли мама и сын, а над нашими головами голубело предзакатное небо, ветер гнал облака. Мы шли и смотрели по сторонам, ангел наш улетел, елки, как жалко.
Вру, на самом деле, совершенно не жалко – ни улетевшего ангела, ни этой чертовой лестницы, ни графити, которые скоро закрасят, ни старых стен, на месте которых воздвигнут новые, ни нас, спустившихся с холма, чтобы пересечь реку, а за ней – Бернардинский сад и двинуться строго на запад, в сторону ярмарки и заката, ангел наш улетел, мы ушли, ярмарочные лотки разобрали, через год их опять соберут, мы вернемся, ветер снова будет гнать облака, а ангел – что ангел, его дело летать, а не висеть над воротами, пусть летит, ничего не жаль.
Умберто Эко
Вам, предположим, двадцать три года, у вас, предположим, так называемый оригинальный ум, жаждущий неведомо чего, зато жаждущий этого неведомого с алчностью черной дыры, поглотившей за всю свою жизнь очень много бессмысленной пустоты и всего парочку сладких астероидов – слишком мало для насыщения, но достаточно для отчаянного недовольства безвкусной пустотой.
Вокруг вас, предположим, информационная пустыня, потому что вокруг вас – позднее сэсэсэр, самый конец восьмидесятых, и нет, вы не из столичного города, не из так называемой хорошей семьи. Самое ценное образование, полученное вами – умение читать, которое откуда-то само взялось, когда вам было три года. Остальное благополучно просвистело мимо. Да и не было там особо чему свистеть.
Вы, предположим, начитаны, насколько возможно быть начитанным человеку, чьи возможности исчерпываются хранилищами местных библиотек и милосердием немногих знакомых обладателей книжных сокровищ, которые иногда дают что-нибудь этакое почитать на пару часов или даже на ночь. На целую ночь! Редко, но иногда везет и настолько.
Ваш идеал жизненного уклада, предположим, гессевская Касталия, потому что там такие библиотеки! Такие учителя! И вокруг вас сплошь люди, у которых тоже есть эти учителя и эти библиотеки. И это, представляется вам, такой недостижимый уровень, такая глубина взаимопонимания, что можно уже вообще ни о чем не говорить. А иногда – вместе играть в эту их кастальскую игру, правила которой вам так и не стали понятны даже после дюжины перечитываний, но вы точно знаете, что родились именно для нее. И больше ни для чего. (Да, вот такой вы дурак в двадцать три года, ничего не поделаешь, что ж теперь.)
Предположим, другой ваш идеал, совсем уж недостижимый, смех бессмертных, вычитанный у того же Гессе. Хотя на самом деле, вы не понимаете, что это такое. Но жопой, сердцем и всем остальным, что есть у вас чуткого, чуете, что это вам надо. Вот прямо сейчас! И, елки, только о том и думаете – вот бы так посмеяться однажды. Лучше при жизни, потому что учиться важным вещам надо заранее. А то помрешь потом и окажется, что без умения так смеяться, ты смертен. И все, поздняк метаться. Выключаем свет.
Предположим, в один прекрасный день в ваши руки попадает журнал «Иностранная литература», в котором напечатан роман. О романе известно, что по нему уже сняли фильм; знакомые каким-то чудом попали на полузакрытый просмотр, сказали, кино отличное, но роман тоже вполне ничего. Если уж тебе не удалось увидеть кино, хотя бы почитай.
Предположим, вы беретесь читать и тут же обнаруживаете, что повествователя зовут Адсоном, а его старшего мудрого спутника – Вильгельмом Баскервильским. Это что такое вообще? Это как?! И начинаете ржать раньше, чем додумываетесь до сколько-нибудь удовлетворительного ответа; впрочем, до ответа вы так и не додумываетесь, потому что этот внутренний хохот наедине с собой и каким-то образом хором со всем миром – и есть ответ.
Предположим, вы читаете дальше, почти не понимая сюжета, взахлеб, не отрываясь, не ради самого текста, а ради удивительного счастливого ощущения, что вас взяли в игру. Правила этой игры вам пока незнакомы, но вас все равно взяли, сказав: ничего, научишься по ходу, как-нибудь сообразишь.
И это правда, по ходу многому можно научиться. Но это вы узнаете потом, а пока вы просто смеетесь, и смех ваш становится все холоднее и звонче; это, конечно, совсем не тот смех бессмертных, о котором писал Герман Гессе, зато он очень похож на то, что смутно мерещилось вам. Ну потому что интерпретация – не только дубина в руках читателя, способная разрушить любой авторский замысел, но и волшебный посох, при помощи которого читатель может преобразовать свой мир. А это гораздо важней самого утонченного замысла, приходится признать.