– В женских убежищах я массу всяких ужасов наслушалась, – сказала ей мать. – Столько женщин, которых бьют смертным боем. Столько историй про мужчин, которые понимают любовь так, что надо выследить бывшую жену и пырнуть ножом. Мне, наверно, следовало чувствовать себя виноватой, что я выдаю себя за жертву насилия, но я не чувствовала. Мужская эмоциональная жестокость может быть ничуть не менее болезненной, чем физическая. Мой отец был жестокий человек, но муж его превзошел.
– Серьезно? – спросила Пип.
– Да, серьезно. Я сказала ему, что, если он когда-нибудь возьмет деньги у моего отца, это убьет меня, и он их взял. Взял специально, чтобы причинить мне боль. Он переспал с моей лучшей подругой, чтобы причинить мне боль. Я давала ему советы, я поддерживала его морально, и он всем этим пользовался, чтобы сделать карьеру, а потом, когда я боролась за свою карьеру, он меня бросил. Молодость дается только раз, и я отдала ему свою молодость, потому что поверила его обещаниям, а потом, когда я уже не была молода, он их нарушил. И я знала это с самого начала. Я знала, что он меня предаст. Я с самого начала ему об этом говорила, но он все равно давал мне обещания, а я по слабости им верила. Я ничем на самом деле не отличалась от других женщин в убежищах.
Пип с прокурорским видом скрестила руки.
– И ты решила, что родить от него ребенка и ничего ему не сказать – это нормально. Что ты имеешь на это моральное право.
– Он знал, что я хотела ребенка.
– Но почему от него? Почему не от какого-нибудь случайного донора спермы?
– Потому что я свои обещания выполняю. Я обещала ему, что буду принадлежать ему всю жизнь. Он свои может нарушать, его дело, но я не такая. Нам было суждено иметь ребенка, и я его родила. А потом, сразу же, ты стала для меня всем. Ты должна мне поверить: меня перестало волновать, кто твой отец.
– Не верю. Ты продолжала с ним морально соревноваться. Кто лучше выполняет обещания.
– В наших отношениях под конец стало столько жестокости, столько грязи… Я хотела, чтобы из них возникло что-то безгрешно чистое. И оно возникло. Ты.
– Я далека от безгрешной чистоты.
– Никто не идеал. Но для меня ты была идеалом.
Момент показался Пип подходящим, чтобы, демонстрируя свою неидеальность, затронуть денежную тему. Она рассказала о своей поездке в Уичито и постаралась внушить матери, что она не должна отказываться от контакта с мистером Наварром. В том, как мать в ответ качала головой, было больше смятения, чем решительного отказа.
– Что я стала бы делать с миллиардом долларов? – спросила она.
– Для начала ты могла бы попросить Сонни откачать септик. Ночью я лежала и думала, сколько там накопилось. Его когда-нибудь откачивали?
– Это не настоящий септик. Мне кажется, хозяин его сделал из досок и цемента.
– Это успокаивает.
– Деньги для меня бессмыслица, Пьюрити. Такая бессмыслица, что даже отказ от них для меня пройденный этап. Они просто ничто.
– Мой учебный долг – это не ничто для меня. А ты мне говорила, чтобы я не беспокоилась о деньгах.
– Хорошо, я не против. Можешь попросить юриста заплатить твой долг. Я не возражаю.
– Но это не мои деньги. Тебе придется поучаствовать.
– Не могу. Я никогда их не хотела. Это грязные деньги. Они погубили мою семью. Убили мать, отца превратили в чудовище. Зачем я стану сейчас принимать все это в свою жизнь?
– Потому что это реальность.
– Реальность? Нет ничего реального.
– Я реальна.
Мать кивнула.
– Это правда. Ты для меня реальна.
– Поэтому слушай, что мне нужно. – Пип принялась загибать пальцы. – Полностью выплатить учебный долг. Еще четыре тысячи – мой долг по кредитной карте. Восемьсот тысяч – выкупить дом Дрейфуса и вернуть его ему. Дальше: если ты твердо намерена продолжать тут жить, надо купить этот дом и привести его в порядок. Магистратура, если я решу, что она мне нужна. Твои текущие расходы, если ты захочешь уйти с работы. Плюс, может быть, еще тысяч пятьдесят мне на то на се, пока я буду делать первые профессиональные шаги. Всего получается меньше трех миллионов. Это примерно пять процентов годовых дивидендов.
– Но откуда? От них. От компании “Маккаскилл”.
– Их бизнес – не только животные. Три миллиона ты уж точно можешь взять с чистой совестью.
Мать страдала.
– Так почему ты просто сама не возьмешь эти деньги? Возьми их все! А меня, пожалуйста, оставь в покое!
– Потому что я не имею на них права. Они не на мое имя. Пока ты жива, это для меня всего лишь большие надежды. – Пип засмеялась. – Почему, кстати, ты стала называть меня Пип? Из-за чего-то такого, что ты тоже “знала с самого начала”?
– Нет, нет, это не я, – с жаром возразила мать. Детство Пип было ее любимой темой. – Это в детском саду. Миссис Стайнхауэр – она, по-моему. Кое-кому из детей было трудно произносить твое полное имя. Видимо, она решила, что “Пип” тебе подходит. В этом имени есть что-то радостное, а ты всегда была так полна радости. Или, может быть, она спросила тебя и ты так назвалась.
– Не помню.
– Я даже не знала, что у тебя такое уменьшительное, пока не пришла на родительское собрание.
– Ладно, вернемся к нашей теме. Когда-нибудь, когда тебя не станет, проблема этих денег будет моей. Но на данный момент они твои.
Мать посмотрела на нее взглядом растерянного ребенка.
– Я не могу просто их все кому-нибудь отдать?
– Нет. Капитал принадлежит не тебе, а фонду. Ты можешь распоряжаться только дивидендами. Мы можем найти какие-нибудь хорошие организации – защитников животных, экологически ответственных фермеров. То, во что ты веришь.
– Да, это звучит неплохо. Как ты считаешь нужным.
– Мама, неважно, что я считаю нужным. Это твоя проблема, а не моя.
– Боже мой, мне нет дела, мне нет никакого дела, – причитала мать. – Я хочу, чтобы у меня их не было, и ничего больше!
Пип увидела, что возвращать мать к реальности придется долго и что, возможно, этого сделать не удастся. Тем не менее кое-какой прогресс, она чувствовала, достигнут: по крайней мере, мать готова ее слушаться.
Дождь то утихал, то принимался, то снова утихал. Когда Пип оставалась в доме одна, она читала, писала Джейсону эсэмэски, говорила с ним по телефону. Ей нравилось сидеть за кухонным столом и наблюдать за парой тускло-коричневых птиц – калифорнийских тауи; они ворошили клювами в поисках пищи сырую наземную стлань во дворе или сидели на столбах забора без видимой цели – может быть, просто хотели покрасоваться. Нет на свете птицы, казалось Пип, которая превосходила бы великолепием коричневого тауи; на свой птичий лад они были так же великолепны, как Шоко. Размер – идеально средний, они были посолидней, чем юнко, но поскромней, чем сойки. Ни слишком робки, ни слишком нахальны. Им нравилось приближаться к человеческому жилью, но если их побеспокоить, они прятались под кусты. Никого не пугали, кроме жучков да матери Пип. Чаще прыгали, чем летали. Подолгу энергично плескались в воде. Кроме подхвостья, где перья были персикового цвета, и нежных серых полосок около головы, их окраска напоминала серовато-коричневый цвет застиранного материнского платья. Им была присуща красота второго взгляда – красота, которая открывается только при близком знакомстве. Слышала от них Пип только: Ци! Ци! Но они издавали этот звук часто – звук заостренно-приветливый, похожий на скрип баскетбольных кроссовок. Проще звука, казалось, не бывает – однако чудилось при этом, что он выражает не только все, что тауи может когда-либо захотеть выразить, но и вообще все, чем кому бы то ни было может понадобиться поделиться. Ци! Ци! Из интернета Пип узнала, что коричневые тауи редко встречаются за пределами Калифорнии и необычны тем, что образуют пожизненные моногамные пары. В брачный сезон якобы (хотя Пип этого не слышала) самец и самка поют дуэтом более сложную песню, давая другим тауи знать, что у них все слажено. Действительно, если она видела одну птицу из этих двух, вскоре непременно появлялась и другая. Так они и живут парами на одном месте круглый год – настоящие калифорнийцы. Далеко, далеко не худший образ жизни, думала Пип.