Но документ оказался тем, что, раз открыв, закрыть уже невозможно, – рецептом расщепления атомного ядра, ящиком Пандоры. Когда она дошла до места, где Том упомянул о шраме на лбу своей бывшей жены и о ее восстановленных передних зубах, на нее нахлынул ужасающий холод. Этот холод имел отношение к Андреасу, в его состав входили странная благодарность и удвоенное чувство вины: в свой последний час он подарил ей то, чего она больше всего хотела, дал ответ на ее вопрос. Но, получив подарок, она тут же пожалела об этом. Она увидела, что, взяв его, очень дурно поступила по отношению и к матери, и к Тому. Оба они знали – и оба не хотели, чтобы она знала.
Не читая дальше, она лежала на раскладной кровати у Саманты. Ей хотелось, чтобы появился Андреас и сказал ей, как быть. Самый сумасшедший его приказ был бы лучше, чем никакого приказа вовсе. Она задавалась мыслью, не мог ли Том ошибиться насчет его гибели. Его смерть была для нее непереносима; ей не хватало его адски. Она взялась за свой телефон и увидела, что “Денвер индепендент”, обычно не публикующий репортажей с места события, уже дал сообщение.
прыгнул с высоты не менее пятисот футов
Она выключила телефон и прорыдала до тех пор, пока бьющая ключом тревога не взяла верх над горем и ей не пришлось идти будить Саманту и просить у нее ативан. Она сказала Саманте, что Андреас покончил с собой. Саманта, которой трудно было осознать что-либо, не соотнося тем или иным образом с собой, заметила в ответ, что в школе, когда она училась в старших классах, у нее повесился друг и она преодолела это лишь после того, как поняла, что самоубийство – величайшая из тайн.
– Это не тайна, – сказала Пип.
– Еще какая, – возразила Саманта. – Я долго боролась с последствиями. Все думала: я могла это предотвратить, могла его спасти…
– Я могла его спасти.
– Я тоже так думала, но ошибалась. Мне еще предстояло увидеть, что это произошло не из-за меня. Я не должна была чувствовать себя виноватой по поводу того, что произошло не из-за меня. Меня это разозлило, когда я поняла. Я ничего для него не значила. Спасти его я никак не могла, потому что я была для него ничем. Мне стало понятно, что злость – это куда здоровее на самом деле…
Саманта говорила и дальше в том же духе, фонтанируя декларативными фразами о себе самой, пока ативан не начал действовать и Пип не захотелось лечь. Утром, одна в квартире Саманты, она медленно прочла документ Тома до конца. Ей нужны были базовые сведения, и чтобы получить их, не читая слишком много про половую жизнь родителей, приходилось что-то проглядывать бегло, к чему-то потом возвращаться. Не то чтобы ее особенно смущал секс как таковой; трудность заключалась в том, что родительские заморочки по поводу секса были ей совершенно чужды, казались дико старомодными, невыносимо печальными.
В документе была масса всего прочего, что давало поводы для беспокойства, но дочитывала она его с чувством, что главная проблема – деньги. Представлять себе Тома и Лейлу как новых родителей было, конечно, интересно; но она не могла позвонить Тому и сказать ему: “Здравствуй, папа” без признания в том, что она нарушила обещание, что она прочла документ и тем самым предала его еще раз. Если смотреть реалистически, Том и Лейла не должны были существовать в ее жизни – разве только мать почему-нибудь вдруг сама скажет ей, кто ее отец. И она хотела так жить, по крайней мере сейчас. Но доверительный фонд на миллиард долларов? Сколько раз мать ей говорила, что никого и ничто в мире не любит так, как ее! Если так, то почему же она, имея столько денег, позволяла Пип мучиться из-за учебного долга и ограниченных возможностей? Документ Тома был свидетельством его фрустрации, в которой виновата ее мать, и она чувствовала, что заражается его состоянием. Ей стало ясно, почему мать боялась, что Том заберет ее и настроит против нее. Она чувствовала, что настраивается против нее прямо сейчас.
Она проглотила еще одну таблетку ативана и написала очередное электронное письмо Коллин. На сей раз, менее чем через час, та ответила – после восьми месяцев молчания:
Снова в дураках. Думала, у него не осталось способов причинить мне боль.
Ответ пришел с калифорнийского телефонного номера, по которому Пип сразу же позвонила. Оказалось, что Коллин живет не очень далеко – в Купертино по ту сторону залива, работает главным юристом в сравнительно новой технологической компании. Вешать трубку она не стала – просто продолжила свои жалобы на дерьмовость мира с того места, на котором они умолкли в ушах Пип восемь месяцев назад.
– Его женщины подняли в Твиттере целую бурю, – сказала Коллин. – Тони Филд пишет, он был самым честным из людей, ходивших по земле, – иными словами: я с ним спала, вот вам, вот! Шила Тейбер пишет, в нем был жив гегелевский дух мировой истории, – иными словами: я спала с ним до Тони, и у меня это длилось дольше! Можешь присоединиться. Подай свою заявку на святого героя.
– Я с ним не спала.
– Прости, как же это я забыла. У тебя пломба выпала.
– Не будь такой вредной. Мне по-настоящему плохо из-за этого. Хотелось поговорить с кем-нибудь, кто понимает.
– Боюсь, я сейчас раскаленный комок боли и ярости.
– Может, тебе стоит перестать читать Твиттер.
– Завтра улетаю в Шэньчжэнь, это, думаю, поможет. Китайцы, благослови их боже, никогда не понимали, к чему вся эта наша суматоха.
– Можно будет встретиться, когда ты вернешься?
– Мне кажется, у тебя всегда было обо мне неверное представление. Это чуточку неприятно, но и мило. Давай встретимся, если хочешь.
Пип знала, что ей следовало бы позвонить матери и сказать, что она опять в Окленде. Теперь ей была понятна подозрительность матери насчет мотивов ее пребывания в Денвере: одного взгляда на сайт “Денвер индепендент” на компьютере соседки Линды было достаточно, чтобы увидеть на главной странице фотографию бывшего мужа и его еженедельный комментарий. Мысль, что Пип находится у него, наверняка была для матери мучительна. Этим объяснялась ее последующая упорная молчаливость: она была уверена, что Пип нашла отца и лжет ей, отрицая это. Пип хотелось по крайней мере доказать ей, что на сей счет она не лгала. Но непонятно было, как это сделать, не сообщая матери об остальном, что она узнала, и о том, как она все узнала. Если матери станет известно, чтó Пип о ней прочитала, она умрет от стыда, может в прямом смысле умереть от того, что стала слишком видимой. Пип могла, конечно, просто лгать и дальше, по-прежнему делать вид, будто ее работа в Денвере была работой, и только. Но мысль, что лгать надо будет вечно, что нельзя будет упоминать про деньги, что ей придется лишить себя Тома с Лейлой и год за годом потворствовать материнским фобиям и иррациональным запретам, злила ее. Андреас явно не был самым честным из людей, ходивших по земле, но ее мать, думала она, была из них, возможно, самым трудным. Как с ней быть, Пип не знала и потому некоторое время черпала успокоение в ативане.
Ракетка и теннисные мячи были для нее заменой ативану. Воскресное солнце опустилось по небу, где по-прежнему не было никакого тумана, за скоростную эстакаду. Засушливая погода стояла в Калифорнии не один месяц, но только теперь, после летнего солнцестояния (Пип поздравила мать с “ее днем” открыткой, где написала всего лишь: “Люблю тебя неизменно. Пип”), наступила засуха в полном смысле слова. Если бы утренний туман вернулся, она, возможно, почувствовала бы, что пора перестать лупить по мячу и пришло время зайти в дом; но он не вернулся. Она попыталась поработать над ударом слева, отправила два мяча за кусты в соседний двор и снова обратилась к удару справа. Можно ли вообразить себе ловчее сработанный предмет, чем теннисный мяч? Пушистый и кругленький, сжимаемый и прыгучий, с рисунком из двух изогнутых языков, он издает при ударе тук в самом что ни на есть приятном регистре. Собаки умеют распознавать хорошее, и они любят теннисные мячи; любила их и она.