В последний день, когда Освальд уже уехал, мы с Анабел приготовили на ужин наш любимый стир-фрай, и тут мать принялась занудничать насчет денег. Она, мол, могла бы понять, если бы мы жили на средства Анабел и делали что-нибудь полезное для общества, и она могла бы понять, если бы мы нашли себе ответственную работу и сами себя содержали, но она не понимает желание жить в добровольной бедности и погоню за несбыточными мечтами.
– У нас еще есть кое-какие сбережения, – сказал я. – Когда деньги кончатся, мы найдем себе работу.
– Вы когда-нибудь работали за деньги? – спросила моя мать у Анабел.
– Нет, я же выросла в неприлично богатой семье, – сказала Анабел. – Устроиться на работу – это было бы смешно.
– Честный труд не может быть смешон.
– Она невероятно много трудится в области искусства, – сказал я.
– Искусство – не труд, – возразила моя мать. – Искусством занимаются для себя. Я допускаю, что вы не обязаны работать, если вам повезло и вы обеспечены. Но где деньги, там и ответственность. Что-то вы делать должны.
– Искусство – вполне себе что-то.
– Моя художественная позиция, – сказала Анабел, – помимо прочего, в том, чтобы не касаться денег, на которых есть кровь. Чтобы быть личностью, отвергающей их.
– Я этого не понимаю, – сказала моя мать.
– Есть такая штука, как коллективная вина, – сказала Анабел. – Сама я не держу скот и птицу в адских условиях, но как только я поняла, что это за условия, я взяла на себя долю вины и решила не иметь с этим ничего общего.
– Не верю, что “Маккаскилл” хуже других компаний, – не согласилась моя мать. – Она обеспечивает пищей миллионы и миллионы людей. А пшеница? А соя? Хорошо, пусть вам не нравится производство мяса, но не все же ваши деньги плохие. Вы могли бы взять для себя какую-то часть, а на остальное затеять что-нибудь благотворительное. Не вижу, чего вы добились, отказываясь от них.
– Нацисты подняли немецкую экономику и создали замечательную дорожную сеть, – сказала Анабел. – Они что, тоже плохи только наполовину?
Моя мать ощетинилась.
– Нацизм был страшным злом. Не надо рассказывать мне про нацистов. Я отца потеряла на той войне.
– Но сами никакой вины не ощущаете.
– Я была ребенком.
– А, понятно. То есть коллективной вины не существует.
– Не говорите мне про вину, – сердито потребовала моя мать. – Я оставила сестру, брата и больную мать, которой я была нужна. Я письмо за письмом писала с извинениями, но они ни разу не ответили.
– Как и шесть миллионов евреев.
– Я была ребенком.
– Я тоже. И теперь что-то делаю в связи со всем этим.
Мой вариант коллективной вины имел отношение к принадлежности к мужскому полу, но в словах матери о труде я некую правду находил. Когда мы с Анабел вернулись в Филадельфию и я снова уперся в невозможность сдвинуть “Неупрощенца” с мертвой точки, мне пришел в голову новый план: написать повесть. Поначалу ничего Анабел не говорить и в день свадьбы сделать ей сюрприз. Это даст мне новое дело, занятие, решит проблему свадебного подарка для Анабел, докажет ей, что я достаточно интересен и амбициозен, чтобы выйти за меня замуж, и, может быть, даже помирит ее с моей матерью – потому что в повести я намеревался в манере Беллоу рассказать единственную хорошую историю, какую знал: о виноватом материнском побеге из Германии. У меня уже была готова первая фраза: “Судьба семьи, жившей на Адальбертштрассе, была в руках у бешеного желудка”.
Для свадебной вечеринки мы выбрали трехдневный уикенд по случаю Президентского дня, чтобы дать больше времени иногородним гостям. Кроме Нолы, у Анабел еще оставались три относительно близкие подруги: одна из Уичито и две из Брауна (с двумя из трех она прекратит отношения спустя считаные месяцы после нашей женитьбы; третья будет пребывать в подвешенном состоянии, пока дружбе не положит конец ребенок). Поскольку из своей семьи она никого на свадьбу не пригласила и поскольку моя мать питала к ней антипатию, Анабел считала, что будет справедливо, если я своих родных тоже не приглашу. Я, однако, выдвинул свои аргументы: Синтия ей симпатизирует, а у матери я единственный ребенок.
Однажды вечером Анабел дала мне письмо, которое вынула из почтового ящика.
– Занятно, – сказала она. – Твоя мать даже теперь пишет тебе одному, а не нам обоим.
Я разорвал конверт и бегло проглядел письмо. Дорогой Том… дом такой пустой без тебя… доктор ван Шиллингерхаут… более высокую дозу… я сдерживалась как могла, но каждый мой нерв… сравнить свое привилегированное детство богатой наследницы, купающейся в роскоши, с моим детством в Йене… немыслимые зверства войны с современными сельскохозяйственными методами… глубоко оскорблена… не могу не высказать тебе все, что лежит на сердце… Ты совершаешь УЖАСНУЮ ОШИБКУ… чрезвычайно привлекательна и прельстительна для неопытного молодого человека… ты еще СОВСЕМ неопытен… не вижу в твоем будущем с избалованной, требовательной любительницей КРАЙНОСТЕЙ, выросшей в условиях крайнего богатства и привилегий, ничего, кроме несчастья… уже страшно худой и бледный из-за безумного питания, которое она тебе… когда человек не имеет опыта, половой инстинкт порой застилает разум… умоляю тебя крепко, реалистично подумать о собственном будущем… ничего сильнее не хочется, чем знать, что ты нашел себе любящую, разумную, зрелую, РЕАЛИСТИЧНУЮ женщину, с которой можно строить счастливую жизнь…
Внезапно похолодевшими пальцами я сложил письмо и засунул обратно в конверт.
– Что она пишет? – спросила Анабел.
– Ничего. Кишечник опять воспалился, вот что плохо.
– Можно я прочту?
– Она тут в своем репертуаре, ничего нового.
– То есть мы через полтора месяца женимся, а я не могу прочесть письмо от твоей матери?
– По-моему, от стероидов у нее с головой что-то делается. Не надо тебе это читать.
Анабел бросила на меня один из своих пугающих взглядов.
– Так дело не пойдет, – сказала она. – Либо мы близкие люди в полном смысле слова, либо мы никто друг другу. Кто бы мне ни написал, нет такого письма, которого я бы тебе не захотела показать. Нет. Абсолютно.
Она готова была разъяриться или заплакать, а для меня и то и другое было невыносимо, так что я протянул ей письмо и ушел в спальню. Моя жизнь стала кошмаром именно тех женских упреков, которых я всеми силами старался избегать. Избегать их со стороны матери значило навлекать их на себя от Анабел, и наоборот: замкнутый круг. Я сидел на кровати и нервно выкручивал себе ладони; наконец в дверях появилась Анабел. Обиды в ее облике не чувствовалось, только холодная злость.
– Я сейчас первый и последний раз произнесу одно слово, – проговорила она. – Первый и последний.
– Какое слово?