— Гулливерские сапоги. Невероятного размера, наверное, пятидесятого, — смешно округляла глаза Настя.
— Сибирского, — не улавливала юмора Марфа и рассуждала: — Мне в мысок газет набить да три толстых шерстяных носка, Митяю сгодятся с двумя носками, а лучше-ка я, — мечтала, — найду минутку и сваляю ему из овечьей шерсти чюню — вкладыш в сапог.
Митяя ждали. Он прислал письмо — каракули на пляшущих строчках — лично написанное, краткое. Лечение в санатории ему не помогло. После контузий случаются приступы эпилепсии, комиссуют подчистую. «Ждите, скоро приеду».
Настя, вне себя от радости, кружилась на месте, восклицала:
— Приедет, приедет! Эпилепсия — ерунда! У Достоевского тоже была эпилепсия. А он гений! Митя — тоже гений!
— Глянь, точно Нюраня, — сказала Парася Марфе. — Нюраня, помнишь, по горнице скакала, только дай повод пятками посверкать.
— Молодость, — кивнула Марфа, которой не позволял пуститься в пляс возраст.
— Достоевский — это кто? — спросила Парася.
— Дык я знаю? Но, видать, не последний человек, коль с моим сынкой равности удосужился.
Курск. Оккупация
Нюраня знала свой характер: горячий и взрывной. Однако считала, что годы притворства, когда скрывала свое происхождение, жизнь с постылым мужем изменили ее натуру, ведь столько раз приходилось брать волю в кулак, молчать, притворяться, идти на поводу, давить в себе бунт, совершать сделки с совестью.
Она перевоспиталась.
Ее не шокируют виселицы на улицах с качающимися трупами — повешенные немцами в центре города не успевшие отойти курские ополченцы и заложники, мирные жители. Всех поголовно мужчин согнали в район Дальних парков, в трамвайное депо, в кинотеатр имени Щепкина, в пустующие дома. Они там содержатся в дикой тесноте, стоя. Чтобы не вываливались, двери снаружи подпираются досками. Вроде бы их начали фильтровать: тех, кто имеет специальность или физически крепок — на восстановление железнодорожного узла, коммунистов и евреев — на расстрел. Говорят, можно выкупить мужика под расписку, поручительство: доказать, что он твой родственник, внести плату, одна марка равняется десяти советским рублям. Более сотни молодых женщин и девушек приволокли на врачебную комиссию: отбирать в солдатский и офицерский бордели. Крик и плачь стоял такой, что нескольких расстреляли — для тишины.
В курском роддоме, где трудилась Нюраня, оттяпали большую часть здания, ей оставили две палаты и часть коридора. Ладно! Орут за стеной пьяные фрицы, делят награбленное в домах — ладно! Но когда два плохо стоящих на ногах, молоденьких немецких врача заявились к ней, чтобы попрактиковаться на операции кесарева сечения… Ведь убили женщину и младенца!
Терпение Нюрани лопнуло.
Она не бросилась на извергов, не выхватила у них скальпель и не исполосовала их поганые рожи. Она молча вышла из палаты, превращенной садистами в операционную. Сняла белый халат и надела пальто, переобулась в туфли. Вышла из роддома и двинулась решительным шагом, ничего не замечая, внутренне полыхая и внешне заморозившись — к тому, кто имел власть и был обязан по врачебной этике и по произнесенной клятве лечить, а не убивать.
В Курске был расквартирован 48-й танковый корпус немецкой армии. Начальник медицинской службы — генерал-майор Пауль Керн, надзиравший за лечебными учреждениями оккупированной территории.
В его приемную и вошла Нюраня. Которой страстно хотелось иметь в руках автомат, расстрелять к чертовой матери всех этих толпившихся в приемной немцев в форме жабьего цвета, а заодно и штатских пожухлого просительного вида. А потом разрыдаться — вволю, до икоты. Плакать или показывать слабость было никак нельзя.
— Доктор Пирогова, — представилась он немецкому офицеру, вычислив в нем адъютанта. — К герру Паулю Керну. Срочно. Тут есть переводчик?
От Нюрани, вероятно, исходили волны такой свирепой мощи, что вся мужская братия в приемной сначала онемела, а потом засуетилась. Адъютант подскочил, что-то проквакал, протянул руки — предложил снять пальто. Нюраня позволила.
Следом приблизился мужичонка в штатском:
— Вегеман. Глава местной гражданской комендатуры.
Нюраня о нем слышала: до войны Вегеман, гнида, преподавал немецкий язык в педагогическом институте.
— Переведете, что я скажу! — не попросила, а приказала она, направляясь к двери в кабинет Керна.
Никто не посмел ее остановить, а Вегеман подобострастно частил:
— Вы супруга Емельяна Афанасьевича? Мы с ним в постоянном контакте.
Пауль Керн сидел за столом, читал бумаги. Нюраня подошла вплотную к столу и уставилась на него. Горло перехватило, не могла говорить.
Несколько секунд неловкого молчания, которое Вегеман не выдержал и принялся, как поняла Нюраня, представлять ее:
— Фрау Пирогова, супруга господина Пирогова.
— Врач курского роддома! — подсказала Нюраня.
Вегеман перевел.
Пауль Керн встал из-за стола. С галантностью мужчины, перед которым появилась дама, и после паузы, намекавшей, что дама эта не его аристократического круга.
Холеный, чистенький, слово облитый той академической рафинированностью, которая бывает у лабораторных ученых и напрочь отсутствует у полевых врачей, день и ночь имеющих дело с грязными ранеными, с развороченными животами и раздробленными конечностями.
Нюраня заговорила. Четко излагала факты, не давала оценок и характеристик поведению пьяных немецких врачей. Вегеман спотыкался на медицинских терминах, когда Нюраня описывала каждое их вопиюще непрофессиональное действие во время «операции».
Вегеман мог бы не стараться, а Нюраня не переживать, что он плохо переведет — генерал-майор не слушал, пропускал мимо ушей. Он рассматривал Нюраню и явно любовался ею. Так любуются кобылами на лошадиной ярмарке.
— Коллега! — закончила Нюраня. — Вы должны принять меры!
— Коллега? — переспросил Керн. — О, натюрлих!
Это она поняла без перевода. А дальнейшая речь немецкого врача не имела никакого отношения к ее жалобе. Пауль Керн говорил, что она-де очень красива, почти настоящая арийка. Очень редко среди славян и прочих второсортных наций встречаются выдающиеся образцы физического совершенства.
— Зубы показать? — вырвалось у Нюрани.
Вегеман испуганно крякнул.
— Спросите у него, что насчет нашего роддома!
Вегеман перевел.
Керн равнодушно пожал плечами. Словно его спрашивали не о беспомощных роженицах, а о диких мышах, негодных для проведения опытов. Ученых интересуют только чистые линии лабораторных мышей.
Наверное, в других обстоятельствах этот мужчина мог бы покорить Нюраню. Рожденный и воспитанный в каком-нибудь германском замке, окруженный няньками в накрахмаленных чепцах, гувернантками, закованными в черное и с пенсне на носу, прекрасно знавший античную литературу и живопись Ренессанса. А она, деревенщина, как-то опростоволосилась, назвав Одиссея автором «Илиады». Она всегда испытывала слабость перед теми, кому выпало в детстве нежиться на перинах, музицировать, брать уроки живописи, танцев, хороших манер, заниматься с персональными учителями, легко поступать в гимназии и университеты.