Выставив их перед собой, закричала:
— Только посмейте! Зенки выколю!
Прежде я могла употребить синоним слову «глаза» — «очи». Я не подозревала, что помню вульгарное «зенки».
Петр одумался, бросил топор, забился в угол своей кровати. То ли плакал, то ли рычал, гыгыкал. Раскаяния или сознания сотворенного кошмара в его гыгыкании не было. Топор я зашвырнула под мамино кресло.
Жить с безумным человеком в маленьком помещении, в тесноте эмоционально и психически очень тяжело. Мы ведь как узники, обреченные постоянно находиться в камере.
Но раньше хотя бы не было безумно страшно.
Сначала я не поняла, что значат взгляды, которые Петр бросает на Илюшу. А потом он стал твердить в голос:
— Все равно умрет, гы-гы, а пока еще можно сварить на студень или на котлеты, гы-гы…
Хорошо, что Марфа в этот момент была дома. Она затряслась от гнева и обрушила на мужа поток угроз и проклятий. Но до его ненормального сознания не докричаться.
Глаза закрыл и мечтательно тянет:
— Котлеты, гы-гы…
Напугалась даже моя мама, обладающая большой палитрой чувств и настроений изысканной леди, животный страх в которой не числится.
Я потом слышала, как мама тихо спрашивает Марфу:
— Неужели дошло до каннибализма?
— До кого?
— Людоедства.
— Навряд, — с неохотой ответила Марфа. — Хотя на толкучке бабы говорили, будто ходила какая-то тетка, предлагала пирожки с мясом. От нее все шарахались. Откуда сейчас мясо? Известно. Тетку вроде милиция забрала.
Молоко может пропасть, если я буду сильно нервничать и переживать. Но я ничего не могу с собой поделать. Мне страшно. Все время, особенно бессонными ночами, кажется, что он подскочит и выхватит у меня сына. В голове туман, почему-то он пестрый, большей частью красный, наверное, поднялась температура.
Пишу, чтобы отвлечься, бросила взгляд на первые строчки сегодняшней записи — ничего не разобрать, нагромождение каракулей.
2 февраля 1942 года
Сегодня ночью Марфа убила мужа. Чтобы нас спасти.
Я притворялась, что сплю, но все видела. Спящего Степку, мы с ним на одной кровати, укрыла с головой — вдруг внезапно проснется.
Марфа подошла к храпящему Петру, посмотрела на него, дернула рукой, точно перекреститься хотела, но не осмелилась. Взяла подушку, положила на лицо мужу и навалилась сверху. Он брыкался. Мама выползла из своего кресла, приблизилась к ним и рухнула Петру на ноги. Он был еще очень сильный, подбрасывал маму как пушинку. Потом затих. Мама, пошатываясь, вернулась в кресло. Все происходило в тишине, они не обменялись ни словом.
Марфа оделась и за ноги поволокла мужа из квартиры. В дурмане мне почему-то виделось кино, только пленка была не черно-белой, а кроваво-красной. Вот Марфа тащит Петра по коридору, поскальзывается на оледенелых помоях и замерзших экскрементах. Вот она спускается по лестнице, и голова Петра бьется по деревянным ступенькам с глухим звуком. Марфа вытащила мертвеца на улицу…
Видение обрывается, я не знаю, плакала ли она, просила ли прощения. Я проваливаюсь в глубокий беспробудный сон.
Утром я проснулась мокрая от пота — температура спала, я выздоровела, молоко не пропало.
11 февраля 1942 года
Вчера умерла мама.
Отказалась от ужина:
— У меня нет аппетита.
Слово «аппетит» для нас звучит так же нелепо, как, например, «пеньюар». Марфа пыталась заставить ее покушать, но мама изящно, даже кокетливо помахала рукой и показала на нас со Степкой — отдай им. Говорить ей было трудно, хотя, очевидно, хотелось.
— Вероятно, пришел мой час, — сказала мама. — Забавно, что я умираю в тот же день, что и родилась. Не спрашивайте, сколько мне лет, это негалантно.
Мама выглядела на восемьдесят или девяносто — сморщенное старушечье личико. Она говорила с закрытыми глазами, задыхаясь, с остановками. Мы с Марфой сидели рядом, я держала маму за руку.
— Мне всегда казалось, что мое предназначение — быть музой. Но вдохновительницей большого таланта я не стала. Хотя чем я хуже Лили Брик?
— Куда ей до вас! — горячо заверила Марфа. — Лилька Дрик вам в подметки не годится!
Мама открыла глаза, посмотрела на меня и слабо улыбнулась: Марфа понятия не имела, кто такая Лиля Брик.
— Наверное, — продолжала мама, — я скорее чеховская Попрыгунья.
Марфа, снова не поняв, спросила меня взглядом: хвалит мама себя или ругает? Я не могла ответить, душили слезы, только головой мотнула.
— Дык попрыгаем ишшо, — сказала Марфа, — вот весна придет и попрыгаем. Не след себя раньше времени хоронить.
— Придет весна, — повторила мама. — Это замечательно, я люблю весну. Марфа! Спасибо тебе за все. Сбереги детей. Прощайте! Я посплю сейчас.
— Может, на кровать мою? — предложила Марфа. — Который месяц в кресле скрючившись.
— Пожалуй, на кровать, — согласилась мама.
Это были ее последние слова.
Когда мы ложились спать, мама была еще жива, Марфа проверяла ее дыхание, поднося зеркальце ко рту. Среди ночи я проснулась от бормотания: горела свечка, Марфа сидела на табуретке около мамы и тихо наизусть читала какие-то религиозные тексты.
— Мама? — спросила я.
— Преставилась, — ответила Марфа и продолжила бормотание.
Я не вскочила, не заплакала, я через минуту снова заснула. Во сне я ругала себя за бездушие, просыпалась, Марфа все читала и читала, кажется, даже не повторялась. Я снова засыпала, снова ругала себя и в то же время удивлялась, откуда Марфа знает столько молитв.
Утром Марфа разбудила меня и Степку:
— Попрощайтесь.
Мама лежала в белом мешке, вроде савана, зашитым по горло, только лицо видно, остаток ткани складками обрамляет ее голову.
— Поцелуйте ее, можно просто ко лбу губами прикоснуться. И пожелайте ей прощения за все грехи, винные и невинные, вечной памяти и земли пухом.
— Я не запомнил все, — испуганно сказал Степка.
— Говори, что запомнил или от себя.
— Елена Григорьевна, спасибо, что подарили мне самолетик… И еще, это я сломал замочек в вашей шкатулке…
Степка разрыдался, поцеловать покойницу он боялся, да никто и не заставлял.
Я передала Илюшу Марфе, встала на колени, обняла маму.
— Прости, прости, прости! Мамочка, прости! — твердила я.
— Ну все, будет! — прервала мои стенания Марфа. — Чайник на плиту поставьте.
Марфа взяла иголку с ниткой, накинула ткань маме на лицо, зашила саван до верха.