Но на пятый день Павел поднялся и сошел в гостиную, а на шестой градский сержант, состоящий при частном приставе для выполнения поручений, привез официальное письмо, в котором подполковник Сунцов просил прибыть в Лефортовский частный дом для опознания вещей, изъятых у одного из членов пойманной накануне шайки беглых крепостных, промышлявших разбоями. Павел предложил матери не ехать, но она воспротивилась:
– Поеду. Как тебя одного отпускать? Ты еле на ногах держишься. Да и дело важное, тут осмотрительность нужна, никакой ошибки быть не должно. Хочу сама убедиться.
Велели закладывать экипаж. В дороге Павлу снова стало хуже, хотя с утра казалось, что он пошел на поправку. В частном доме им предъявили перстень и часы с монограммой, и княгиня и князь Гнедичи уверенно подтвердили, что сии предметы принадлежали их сыну и брату. Впрочем, уверенность демонстрировала только княгиня, молодой князь испытывал сильнейшую слабость и дурноту, перед глазами у него все плыло и двоилось. Сидящий в сторонке за отдельным столом письмоводитель записывал всю процедуру в протокол.
– Могу я увидеть этого разбойника? – спросила Аполлинария Феоктистовна.
– Разумеется, ваше сиятельство, – кивнул подполковник. – Сейчас велю привести.
Вызвав звонком сержанта, Сунцов приказал доставить арестованного в специальную комнату с выходящим в коридор окошком, через которое можно было рассмотреть преступника.
– Что же, много людей ограбили эти душегубы? – поинтересовалась княгиня.
– Изрядно, ваше сиятельство. С месяц примерно промышляли. Вот, Господь сподобил, сыскали их наконец.
– И они во всем сознались?
– Не во всем, – тонко улыбнулся пристав. – Но к чему нам их сознание, когда есть неопровержимые доказательства? На пожизненную каторгу все пойдут.
В дверь заглянул служитель, сообщивший, что арестованный доставлен и можно идти смотреть на него. Павел с трудом поднялся, испытывая сильное головокружение. Он не мог понять, зачем матери это понадобилось. Неужели недостаточно, что они опознали вещи Григория? К чему еще и это испытание? Впрочем, в ту минуту все его силы были направлены только на то, чтобы удержаться на ногах и не пошатнуться, ведя мать под руку. Впоследствии он никак не мог вспомнить все в подробностях, словно пелена какая-то завесила сознание, окутала его, не давая страшной действительности прорваться и обрушиться всей тяжестью на душу. Он не понимал и не помнил, как довел мать до окошка, и обратный путь домой тоже не помнил. А вот мужика того, за окошком, помнил очень хорошо. Его лицо, грубое, в крупных рытвинах от оспы, с пустыми непонимающими глазами, было единственным, что сознание впустило в себя и удержало на долгие годы.
– Значит, говорите, пожизненная каторга? – послышался голос Аполлинарии Феоктистовны.
– Никак не меньше, ваше сиятельство, – ответил подполковник. – Была бы моя воля, я б повесил его, но закон не дозволяет, у нас смертная казнь только за политические преступления разрешена. Но и в каторжных работах ему сладко не придется, будьте покойны. А вещи вам вернут, как только все бумаги окончательно оформим.
– Спасибо, голубчик, – сдержанно поблагодарила княгиня. – Ваше служебное рвение будет должным образом оценено.
1843 год, январь – февраль
На период траура не полагалось участвовать в увеселениях, ездить с визитами и посещать театры, и Павел Гнедич стал допоздна задерживаться на службе в Московском главном архиве Министерства иностранных дел, снова и снова переписывая документы, оттачивая формулировки и добиваясь того, что принято было именовать «хорошим слогом»: вся бумага должна быть написана одним предложением, сколько угодно длинным, хоть на три страницы, но одним. Добившись гладкости текста, он начинал раз за разом переписывать его до тех пор, пока не оставался полностью удовлетворен красотой и изяществом почерка. С недавнего времени из Англии стали привозить стальные перья, однако Гнедич предпочитал пользоваться гусиными: стальное перо на рыхлой бумаге не давало возможности выводить чистые правильные линии и изысканные завитки. Подготовка перьев к работе тоже требовала времени и кропотливого внимания: в продажу поступали связки неочиненных перьев и изготовление из такого полуфабриката орудия для письма было настоящим искусством.
Тем январским вечером Павел явился домой, справился о матушке и сестре, услыхал, что Аполлинария Феоктистовна утомилась, принимая траурные визиты (был четверг – день, когда у Гнедичей принимали), и ушла в свою комнату отдохнуть, княжна же Варвара Николаевна – в гостиной с рукодельем. Заглянув в гостиную и поцеловав сестру, князь поднялся к себе, велев подать ужин через полчаса.
В комнате было нестерпимо холодно, хотя топить начинали вовремя, ледяная струя воздуха тянулась из окна, которое, как оказалось, было неплотно притворено. «Вот же бездельники, – сердито подумал он. – Каждый раз одно и то же: вроде все сделают, а что-нибудь да недоделают. Натопили, а окно не закрыли как следует после того, как подушки выбили. Велеть высечь, что ли? Да все равно толку не будет…»
Часа через два, закончив трапезу, он поднял крышку бюро, собираясь написать письмо, выдвинул ящик, в котором держал шкатулку, чтобы привычно удостовериться, все ли на месте. Однако ящик оказался пуст. Гнедич зажмурился, потряс головой, открыл глаза – ничего не изменилось, шкатулки по-прежнему не было. Возможно, он ее переложил куда-то и забыл? Но как ни напрягал Павел память – ничего не вспомнил.
Обливаясь холодным потом, он перевернул вверх дном всю комнату, проверив каждый ящичек, каждую полку, каждый уголок. Шкатулки нигде не было. Шкатулки, в которой лежали часы и перстень покойного брата, а также записка, написанная Павлом по памяти в ту страшную ночь…
Стараясь держать себя в руках, он прошел по коридору до комнаты Аполлинарии Феоктистовны. Перед дверью на стульчике подремывала горничная Прасковья, ожидая, когда барыня кликнет раздеваться и соберется отходить ко сну.
– Спроси барыню, можно ли к ней зайти, – приказал Павел.
Прасковья скрылась за дверью и через короткое время вышла.
– Пожалуйте, барин.
Аполлинария Феоктистовна, в просторном шлафоре из черного плиса (иные цвета в период глубокого траура не допускались даже дома), полулежала на оттоманке. Протянув сыну руку для поцелуя, окинула его внимательным цепким взглядом и спросила:
– Случилось что? Ты так бледен… Не заболел ли?
– Я здоров. Впрочем… Не уверен. Маменька, не могу найти шкатулку. Вчера еще была на месте, и третьего дня тоже, да я каждый день ее проверяю, уже в привычку вошло. А сегодня найти не могу. Вот думаю, может, и вправду я болен, память теряю? Сам перепрятал куда-то, да и запамятовал. Я вам не говорил ничего про это? Или, возможно, вам отдал?
Лицо княгини приобрело нездоровый красно-лиловый оттенок от прилива крови к голове. Она резко спустила ноги на пол.
– Помоги встать, – велела она. – Я в кресло пересяду. И окно открой, душно мне.