Я посмотрела на огромные клубы туч, нависшие над музеем, и подумала, что если есть там любое божество, отвечающее за дождь, пусть оно выключит свою поливальную машину и даст мне возможность разбудить внутреннего художника, который заснул во мне крепким сном с тех пор, как меня бросил Зет.
И вдруг кто-то потянул меня за рукав:
– Мисс! Мисс! Амбрелла́! Амбрелла́!
Это был высокий худощавый индиец с замученным взглядом. На руке у него болтались «амбрелла́», то есть зонтики, а у самого на голове был завязан прозрачный пластиковый пакет.
Но как же я была рада этому смуглому, какому-то засушенному дядьке с пакетом на голове!
– Two, – выпалила я, протягивая деньги, – please! Thank you!
[67]
– Еще скажи «I love you!», «Marry me!»
[68]
– буркнула Ника, снова становясь в очередь и принимая от меня маленький черный зонтик. – Вот папе подарочек из Парижа привезешь! Живого индийца с зонтиками!
Индиец еще долго бродил среди людей, стоящих в очереди, заунывным голосом выкрикивал эти свои: «Амбрелла́, амбрелла́». Ника умудрилась зацепиться ногой о заборчик, который отгораживал друг от друга разные колена очереди, и слегка покорябала свою черную балетку. Но очередь все-таки двигалась довольно бодро, и в конце концов мы достигли билетной кассы, а пока стояли за билетами, я слегка улучшила настроение Ники, закрасив черным маркером царапину на ее туфле. А потом… Потом я провалилась в другой мир.
Это действительно был другой мир. Мир талантливых людей, которые зарисовали жизнь вокруг себя так, что каждая картина казалась отдельным волшебным миром, в который хотелось нырнуть и не выныривать.
Я просто поедала глазами тысячи оттенков, которыми пестрели картины. Настоящее волшебство, когда эти мазки (раз!) – и складываются в изображение, но такое, от которого все внутри переворачивается.
Переворачивается потому, что ты прямо кожей ощущаешь мимолетность этого вида, пройдет секунда – и он изменится, станет другим, но художник успел, ухватил кусочек мира и увековечил его в картине.
От этих мыслей я начала дрожать (а может, это начал во мне трепетать мой внутренний художник), но я вдруг прониклась этой идеей: зарисовать, пока не изменилось, и лихорадочно принялась вспоминать основы классического рисунка, которые я когда-то изучала в кружке при нашем Доме культуры. Подошла Ника:
– Как импрешн от импрешионистов?
Я чуть не брякнула: «Я тоже так хочу!» – но взяла себя в руки и пробормотала:
– Потрясно… А тебе?
– Понравилось. Интересно, а у них есть в магазинчике сумочки с такими принтами? – спросила Ника, указав на «Танцовщиц» Эдгара Дега, изогнувшихся в немыслимой позе (тоже они, что ли, йогой занимались?) в своих пышных синих платьях.
Я не успела ответить. В зале Ренуара, в самом углу я увидела то, ради чего (я уже поняла!) ноги привели меня сюда. В самом углу висел портрет темноволосого мальчика, с бледной, как фарфор, кожей и розовыми ушами. Мальчик смотрел не на художника, а чуть ниже, и создавалось впечатление, что он задумался, а Ренуар его «поймал». Мальчик был аккуратно причесан, в тельняшке, то есть вроде бы позировал, но вышло так, словно этот его задумчивый взгляд и отстраненную вежливую улыбку ухватили абсолютно случайно.
Я подошла совсем близко. Портрет Фернана Хальфена заставил моего внутреннего художника не просто дрожать, а колотиться, топать ногами и требовать выхода из той клетки, в которую я его загнала.
Не только потому, что мальчик был сероглазый (обожаю сероглазых, Слава, мой первый бойфренд, был именно таким), но и потому, что его глаза блестели. Еще секунда – и моргнет.
Я прямо взвыла от восхищения и проговорила сквозь стиснутые зубы несбыточное свое желание:
– Я тоже так хочу!
– Ну, не думаю, что у них есть такие принты, – с сожалением сказала Ника, подойдя поближе, – хотя ничего такой, кул гай!
Я ответила ей хищным взглядом. Она даже попятилась:
– Что с тобой, хани?
– Харри ап, Ника. Нам нужно срочно в кафетерий.
Через час мы вернулись в центральный зал музея, который сохранил архитектуру железнодорожного вокзала, из которого сделали д’Орсе, как любезно сообщил нам путеводитель «Американцы в Париже».
Я усадила Нику на каменную скамеечку в кубическом стиле, словно собранную из детского конструктора, рядом со скульптурой – то есть скульптурной группой, как сказал бы Ботаник. Группу эту составляли четыре тетеньки, которые, если верить справочнику, были «Частями света, поддерживающими небесную сферу». Хотя сфера на вид была не очень тяжелая и вся состояла из каких-то скобок, вид у тетенек был сосредоточенный, у некоторых – печальный, а одна вообще была за ногу прикована цепочкой.
– Мне холодно тут сидеть, – заявила Ника, потрогав ладонью скамеечку.
– Ничего, – пробормотала я, чиркая карандашом по блокноту, – я недолго. Ты же не хочешь есть?
Ника задумалась, припоминая, сколько всего она слопала сейчас в кафетерии музея: и сэндвич с курицей, и шоколадный бисквит, и банановое мороженое, и еще горсть леденцов со стойки прихватила. Я закусила губу, молясь, чтобы она оставалась такой задумчивой еще хоть пару минут, чтобы я могла «поймать» ее состояние. Фернан Хальфен стоял у меня перед глазами.
– Есть я, мейби, не хочу. Но у меня скоро затекут ноги.
– Не советую тебе ворчать. Посмотри вон, что Жан Батист со своими моделями делал.
Я кивнула на «Части света», и Ника пару минут задумчиво созерцала ногу одной из них, обмотанную цепью.
– О’кей, – сдалась она, – немного я посижу. Но вообще, хани, это кантбишно. Пришли в музей, чтобы рисовать самим! Тут и так полно картин.
– Ничего, – бормотала я, не отрываясь от блокнота, – посмотри вон на тех итальянских парней, что сидят на скамейке напротив.
– Ну, правый, допустим, разглядывает меня, – обрадовалась Ника, взбивая руками пышные белокурые волосы, – а что делает левый?
– Разгадывает судоку. Не вертись, я скоро закончу.
– Ну как? – спросила я, затаив дыхание.
Ника снова покосилась на итальянцев, теперь они уже оба разгадывали судоку по имени Ника, не отрывая от нее восхищенных взоров и даже выкрикивая что-то вроде «Белла» и «Беллиссима».
– Хани, тебе честно сказать?
– А как же?!
– До Ренуара недотягивает. – Ника сочувственно поджала губы. Так, чтобы это видели итальянцы.
– Это понятно… На тебя похоже?
– А! Ну, хани, ты же триста лет рисуешь. Похоже, конечно.