– Полина, – сказал он однажды. – Полина! Я так не могу.
А весь телефон-автомат был облеплен сияющим снегом, и губы горели.
– Я так не могу, – повторил он. – Полина! Ведь я же не турок какой-то в гареме!
– При чем здесь гарем? Почему ты не турок? – шептала она прямо в губы губами.
– Полина! – И он застонал. – Ты пойми! Я бросил жену, чтобы жить теперь с Катей. Наташеньку бросил. Полина! Ты слышишь?
– Какую Наташеньку? – снова прижалась к губам его жадным, и оба замолкли. – Ведь я ничего, ничего не прошу…
– Но я ненавижу себя, – прошептал он. – Я только смотрю на часы: поскорей бы! Нырнуть с тобой в эту проклятую будку и сразу забыть обо всем! Обо всем! А как же они?
– Кто?
– Наташенька, Нина. И Катя, конечно. Она меня ждет. Ведь я к ней ушел, я семью свою бросил! А тут словно мне ничего и не нужно! Стоять с тобой так вот хоть целую жизнь…
– Давай простоим…
– Не могу! Если Катя узнает, что я… Нет, Полина! Ужасно! Я что? Сексуальный маньяк?
А снег все сиял, и сиял, и сиял.
Наверное, если бы не наступленье весны с ее солнцем внезапным, они бы сейчас еще прятались в будке, а может, как школьники, у батареи, в каком-нибудь темном, вонючем подъезде стояли и губ своих не разнимали, пока на них кто-нибудь сверху не крикнул бы.
Отчасти из-за наступления жары, отчасти по другим каким-то хозяйственным причинам, но ярмарку в Лужниках открыли не в мае, как обычно, а в самой середине апреля, и вчера, готовясь к поездке на чужую дачу, Полина провела на этой ярмарке целый день. Мадина Петровна подкинула денег, и папа, ушедший к любовнице, тоже. Она и купила на папины деньги джинсовую узкую юбку. Стояла за ней три часа с половиной. На мамины деньги купила не хуже: не юбку, однако, но белые брюки. Еще босоножки и два черных лифчика. Теперь во всем этом и ехала, то есть в джинсовой зауженной юбке и в лифчике, которого не было видно, хотя он приятно подчеркивал грудь.
Все уже собрались, и огромная академическая дача, утопающая в саду, где что-то уже подстригал равнодушный, хотя и очкастый садовник в галошах, похожа была на корабль, готовый к отплытию. Он сидел на лестнице и наигрывал на гитаре. Гитара – не скрипка, стерпеть ее легче. Но то, что нельзя было вовсе стерпеть, была узкоглазая, широкоскулая и голову томно ему на плечо положившая женщина. Катя, конечно. Полина блеснула глазами, как кошка. И все поняла: почему он ушел, зачем бросил дочку Наташеньку с Ниной. Она вдруг увидела всю его жизнь. И ей сейчас в жизни его места не было. Поскольку сейчас там была эта Катя. Хотя и не так хороша, как она, без бедер скульптурных, без круглых плечей, без этих ресниц, без волос до колен, но с чем-то таким, что не определимо людскими словами. С какой-то ужимкой – от слова «ужать». С какой-то ухваткой – от слова: «схватить». Что это такое, Полина не знала, но ноздри ее, вмиг почуявши запах чужого, кровавого, сразу раздулись. Короче, права была Таня Федюлина: сцепились две хищные самки. Сце – пились.
Обед приготовили быстро и дружно. Хотелось, конечно, поесть, крепко выпить, но больше хотелось другого: обняться, немного попеть Окуджаву всем вместе, а после уйти в отведенную комнату (а их было восемь!) и там, обхвативши свою половину, заняться умело прямым замечательным делом: любовью под пение птиц, шорох веток и чтобы тебя освещали лучистые звезды.
В двенадцать уже разошлись. И Полина, какую Безродная Кира спросила: «Ты где будешь спать? Хочешь, в маленьком домике?» (а был еще домик отдельный в саду!), ушла в этот домик и там затаилась.
В ту ночь она даже и не задремала. В четыре – рассвет еще не разгорелся! – она в новом лифчике, в той же джинсовой зауженной юбке, бесшумно ступая босыми ногами по очень молоденькой, робкой траве, пошла по аллее, ведущей к большому и главному дому. Зачем? Подождите! Глаза ее странно, призывно блестели, и поступь была невесомой, как будто Полина не шла, а летела. Дойдя до крыльца, пробежала зрачками по темным и непроницаемым окнам. Она догадалась, что это окно – да, именно это, второе с угла – и есть то, что нужно. Он спит там и держит в руках своих Катю. И Катя, наверное, голая. Черт с ней! Поскольку сейчас речь идет не о Кате. Сейчас, как всегда у нас, речь о любви.
Она очень тихо стояла, смотрела. Ее голова вся покрылась росою. Она говорила окну, за которым он спал и держал в руках голую Катю:
– О, мой ненаглядный! Мой чистый! О выйди! Моя голова вся покрыта росою. Возлюбленный мой! Ты ведь слышишь меня?
Прошло минут десять. Полина стояла. Рассвет еще даже и не разгорелся. Молчали животные: козы, коровы. А впрочем, их, может, там вовсе и не было: одни только спящие люди, членкоры.
– О как ты прекрасен, возлюбленный мой! – шептала Полина. – О как ты прекрасен!
И он появился на темной веранде. Растрепанный, заспанный и возбужденный. Он был в белой майке и в брюках, босой. Не видя Полины среди нежных веток, он взял себе чашку, налил молока. Потом он всмотрелся в листву и весь замер. Заметил ее на траве серебристой. Полина махнула рукой. Он спустился. Глаза его были испуганно-счастливы. Она подошла к нему, поцеловала. И он ей ответил своим поцелуем.
– Пойдем, ненаглядный! – шепнула Полина
Он быстро пошел за ней, не оглянулся. Все спали на даче: Безродная Кира с рабочим простого завода подшипников, которого прятала долго, но нынче, пока отдыхали родители в Цюрихе, смогла наконец привезти ночевать, Федюлина Таня с Давидом Федюлиным, и Лара с любимым, и Соня с любимым, и много других, очень славных людей. А в маленьком домике двое счастливых приникли друг к другу и не отрывались. И, кажется, даже заплакали оба. Ведь это бывает: что плачут во сне.
Не спрашивайте меня о том, что происходило после этой поездки на дачу! Ведь я понимаю, как вам интересно! Вот так вам и хочется влезть в чью-то жизнь, всю расковырять равнодушными пальцами, скорее закончить читать эту книгу и быстро опять в магазин за другой! А может быть, мне это и оскорбительно? А может быть, я вас ревную к Прилепину? К Татьяне Толстой, может, я вас ревную? Вот и не скажу, что случилось на даче в то ясное утро. Сидите – гадайте. Идите к Прилепину, может, он знает.
Ну, ладно, не буду я. Погорячилась. Прилепин, конечно, не знает. Откуда Прилепину знать? Я сама расскажу.
К завтраку, за которым лица у всех были помятые, томные, и все почему-то совсем не хотели ни есть и ни пить, только кофе, пожалуйста (поскольку тогда растворимый кофе большущей был редкостью в жизни народа!), к завтраку выплыла из маленького домика во глубине сада какая-то просто уже невозможно красивая эта Полина Алферова, взяла себе яблоко, села с ногами в огромное кресло и вся в нем застыла, как будто ее в это самое время старательно пишет великий художник: ну, Репин, к примеру, а может, еще кто.
Последними вылезли Костя Дашевский и с ним узкоглазая женщина Катя. Она была как-то печально задумчива и ела одни огурцы, причем с солью. А Костя совсем и не ел, и не пил. Но глаз своих не подымал от тарелки.