От рассказов священника Рено еще нестерпимее ощущал, что сам замурован живьем. Страстно – до дрожи, до сердцебиения, до спазма в горле – завидовал людям, которые могли безумствовать, совершать просчеты, ошибки, губить Утремер, себя и других таких же вольных людей. Игнатий был пастырем терпеливым и снисходительным, но в ответ на стенания Шатильона круглое, курносое лицо епископа разгоралось от гнева, как у пекаря от жара очага:
– Разве вы не терзали латинского патриарха? Разве не преследовали, не убивали, не насиловали, не калечили и не грабили христиан на Кипре, пусть даже они и были греками, достойными еще и худшего?! Вы не мученик, не непорочный праведник Иов. Вы были мужем нечестивым и разбойным и низверглись в темницу, когда за грехи ваши покинул вас Всевышний!
Рено раскаивался в каждом из деяний, которые привели его в узилище и оставили там, возможно, навеки. Исповедовался, отрекался от себя прошлого, лишь бы Господь сжалился и вызволил его. Припомнил себе даже такую мелочь, как приговоренного к казни ничтожного александрийского лекаришку. Да, Игнатий прав был, Шатильон свершил немало суровых и бессердечных поступков, но ужаснее всего он поплатился как раз за необдуманное, случайное, бескорыстное и милосердное движение души, за позволение пленному тюркскому мальчишке с вывихнутой ногой ехать в телеге, а не тащиться пешком или на плечах других узников. Спасенный Аззаз не захотел оставаться должником жестокого франка, взамен сохранил Бринсу Арнату жизнь и тем самым обрек его на мучительное, бесконечное прозябание в аду джуббы.
Поэтому истовее, чем о грехах, сожалел Шатильон о злосчастных, неисправимых случайностях и ошибках, которые ввергли его в руки сарацин. Когда представлял, что мог бы не отправляться в горы Мараша той злосчастной осенью, или, что было бы еще удачнее, мог бы возвратиться с награбленным скотом иным путем, или хотя бы вовремя развернуть коня и успеть вырваться из окружения, горло перехватывала горькая, душащая удавка искреннего сокрушения и отчаяния.
Перед закатом в каземат Господним благословением или дьявольской издевкой проникал тонкий, пыльный золотистый луч. От его теплого света, от сухого шуршания пальмовых листьев, от голубиного воркования, от песочно-горького предзакатного дуновения пустыни, от далекого гнусавого распева муэдзина в горле вставал ком и сердце начинало колотиться о ребра, как рыба в сачке. Луч быстро таял, и спускались сумерки: самое непереносимое время в заточении, когда душа наполнялась невыносимой тоской и рвалась наружу, готовая отбросить тяготившую ее оболочку тела, а впереди подступал могильный мрак ночи, глухо твердивший, что никогда больше ты не поскачешь на жеребце, никогда не сольёшься в любви с женщиной, а вместо этого, забытый всеми, испустишь дух в этой вонючей яме, сдохнешь, околеешь, и тебе не суждено даже христианское погребение.
Амальрик меж тем двинулся в Египет в четвертый раз – упредить предательского Шавара, вознамерившегося переметнуться на сторону Нуреддина. К этому времени его величество в очередной раз навеки и бесповоротно отказался от суверенитета Иерусалима над Антиохией, за что был вознагражден рукой Марии Комниной, внучатой племянницы Мануила, по сдержанному отзыву Игнатия – не самой красивой принцессы на свете, но, если вспомнить, сколько этих племянниц василевс уже отослал в Утремер, красавиц на всех хватить и не могло. Зато умиротворенная Византия обещала в помощь новому свойственнику сто пятьдесят быстрых двухъярусных галер с острыми носами, шестьдесят больших судов, пригодных для перевозки боевых коней и двадцать гигантских дромонов, способных нести на борту осадные машины.
Тамплиеры наотрез отказались участвовать в новом походе. После того как храмовники потеряли в бою за Харим шесть десятков рыцарей, они перестали доверять свои силы постороннему командованию. Орден отговаривался, что якобы недостойно нарушать союз и нападать на дружественного соседа. Зато весьма нуждавшимся в деньгах госпитальерам и прибывшему из Франции с большим отрядом крестоносцев графу Неверскому так не терпелось начать подвиги во имя славы Господней, что Амальрик даже не смог дождаться обещанного ромеями флота. Латиняне без проволочек и решительно взяли Пелузий, город в дельте Нила, прозываемый вавилонянами Бильбейсом, и в отместку за сопротивление люди графа Неверского разграбили его и вырезали все население, рассчитывая ужасом сломить дух египтян.
Тут бы не мешкать, ковать, пока горячо, но Амальрик словно очнулся: сменил внезапную решительность на привычные колебания и принялся внимать посулам Шавара. Тот взахлеб обещал немыслимое: клялся уплатить франкам невиданную дань в два миллиона динаров, а тем временем халиф аль-Адид слал Нуреддину отчаянные мольбы о помощи, присовокупляя к ним локоны своих жен, страшащихся многобожников. Горный Лев Сиракон со львенком Саладином и с огромной армией снова помчался в Египет. Даже насланная Господом песчаная буря не сумела остановить его.
Жестокость крестоносцев оттолкнула от латинян коптов-христиан, которых в Египте было великое множество, и так напугала остальных жителей, что даже эти трусливые собаки обрели мужество сопротивляться. Каир предпочел сгореть, нежели сдаться. Франки не смогли захватить Землю Гошен, потому что казались египтянам хуже самой смерти.
В январе Амальрику пришлось отступить, и подоспевший Сиракон овладел Землей Плодородного Полумесяца без единого боя. Шавар, правда, ничего своим коварством не выиграл: племянник Сиракона Юсуф ибн Айюб Саладин тут же заманил визиря в ловушку и самолично обезглавил.
Впрочем, недолго правил и Сиракон: теперь, когда самое великое его деяние было завершено, курд скончался от обжорства, и плоды дядиных побед пожал его удачливый племянник, получивший от Нуреддина титул аль-Малика аль-Назира – Победоносного царя. Молодой эмир с грустными глазами и доброй улыбкой проявил себя решительным правителем: когда при захвате дворца халифа он столкнулся с сопротивлением армян и суданцев, сердце его оказалось тверже алмаза – Саладин без колебаний сжег всех армянских лучников и бараки с семьями суданцев, а сдавшихся под его слово воинов немилосердно перебил его брат. Львенок превратился во Льва.
Игнатий, разумеется, винил в провале экспедиции Мануила Комнина, медлившего с присылкой обещанного флота, но кто бы ни был виноват, Амальрик достиг прямо противоположного тому, к чему стремился все царствие: так и не сумев захватить Фатимидский халифат, он все же умудрился сокрушить Шавара и собственными руками усадил на трон фараонов юного эмира, которого когда-то так охотно наставлял в делах доблести. А ради манящего миража страны Гошен франки уступили Византии Антиохию и потеряли Харим, Балинас, Кастель-Блан, Араим и множество прочих укреплений.
Вскоре при странных обстоятельствах, но крайне удачно для Саладина, скончался и молодой халиф шиитов. Остальных фатимидских принцев аль-Малик аль-Назир заточил во дворце и не допускал к женщинам, дабы они не заимели потомства. Зеленые знамена Фатимидов сменили черные стяги багдадских Аббасидов, и в мечетях Мисра отныне возносили пятничную хутбу за суннитского багдадского халифа.
Однажды прелат явился в неурочный день, отвел Шатильона, долго вздыхал, мялся и молился. Наконец сокрушенно поведал, что супруга Рейнальда, княгиня Констанция Антиохийская, жившая последние годы праведной, полной благих дел жизнью, предстала перед Творцом. Рено смолчал, только зубами скрипнул. Его супруга Констанция – никакая не праведница, а женщина упорная, страстная и властная, скромная, застенчивая тихоня и при этом упрямая, настойчивая честолюбица, великодушная и надменная, защищавшая близких как кошка котят и беспощадная к тем, кто становился ей поперек дороги, умевшая любой ценой добиваться желанного, тихая заводь с опасным водоворотом в глубине, горячая как пламя и ледяная как далекая звезда – умерла уже давно. Все женщины, которых он когда-то любил в прошлом, и те, которые любили его, все они умерли для узника, и первой – предавшая и покинувшая его в несчастье, полная добродетелей святоша из Латакии, пальцем не шевельнувшая, чтобы помочь собственному мужу. Господь ей ныне строгий судия. Шатильон даже не пытался молиться за ее душу. Какой толк хлопотать о той, по которой он не скорбит, когда Всевышний не слышит даже его страстных мольб о нем самом?