Лаборд спокойно поставил миску на пол:
– Нет, не тревожит. Если ценой моей жизни спасетесь вы, пусть будет так. Я все равно никогда не освобожусь, даже если бы король Амальрик за меня все сокровища Аравии предложил. Но смерть нисколько не хуже, чем эта жизнь, и я не настолько дорожу этим вонючим подземельем, чтобы не променять его на хорошее местечко в Царствии Божием.
Рено скрипнул зубами, он с самого начала почуял враждебность Триполи.
– Я не жертвую Паскалем, наоборот, я предлагаю всем действовать заодно, а не делиться на тех, кому есть что терять и кому нечего. Поодиночке нас сломят.
Сен-Жиль надменно проронил:
– Вы, Шатильон, и раньше были без царя в голове, и сейчас пытаетесь подбить нас на опасные действия. Я хочу выжить и хочу, чтобы выжили все остальные, а всё, чего вы хотите, это победить любой ценой, и чтобы мы строились за вами. Вы готовы развязать противостояние, в котором мы совершенно бессильны, а наши тюремщики всесильны.
Слова Сен-Жиля были, конечно, оскорбительны, и прежний Шатильон бросился бы на наглого заморыша – решить их спор силой. Но годы заключения изменили Рено, к тому же он тут дольше всех, он ответственен за новичков и потому не станет спорить. Готовность выжить любой ценой отвратительна, она противоречит рыцарской чести, но Сен-Жиль – умный, собака, и с собачьим нюхом выискал слова, подорвавшие готовность остальных бороться. Рено пожал плечами:
– Бессилен тот, кто цепляется за жизнь и не готов ею рискнуть. Если бы басурмане хотели нас убить, они могли бы это сделать, но они хотят нас унизить, превратить в рабов, а тот, кто боится смерти, непременно станет рабом. Шарль поплатился именно потому, что вызвал презрение обрезанных, они уважают одну силу. Но решайте, как хотите. Хотите терпеть постоянный голод и медленно загибаться от недоедания – ваше право.
Куртене захрустел пальцами, сказал примирительно:
– Да чего вы ждете от нас, Рено? Если бы мы были готовы бороться до конца, наши тела сейчас клевали бы птицы на поле боя. Мы сдались с целью выжить. Какой же смысл после этого бесславно погибнуть за лишнюю лепешку? Теперь у нас осталась только одна возможность победить – выжить и дождаться освобождения. – Потянулся к миске, добавил: – Сен-Жиль прав: первым пострадает храмовник. Может, Паскаль и готов собой пожертвовать, но я никем жертвовать не готов, особенно собой.
– А ради чего тут жить, Жослен? Посмотрите вокруг, мы как крысы в норе.
– Каждый день может что-то случиться: нас выкупят, Нуреддин помрет… Поэтому, если это единственная пища, я готов ее есть.
Подхватил ладонью горсть каши и, стараясь не дышать, отправил ее себе в рот. Заика смотрел на Куртене, как на базарного фокусника, заглатывающего змею:
– Ну кккак?
– Гадость, князь. Но, боюсь, фаршированных молочных поросят и седло зайца здесь не подадут.
Бо сглотнул слюну:
– А ппппомните, Шатильон, на пиру в честь императора тридцать блюд в ттттри перемены накрывали?
– Еще бы! В первой перемене перепела, куропатки, фазаны, павлины, каплуны, цапли, курицы, гуси, все в собственных перьях, со всех жир капает…
– Пироги с жаворонками в лимонном или апельсиновом соусе, с шафраном, с мускатным орехом, окорока в кардамоне, – подхватил Жослен, отрывая кусок сохлой питы.
Даже Сен-Жиль не выдержал, хрустя луком, припомнил:
– А вторая перемена – рыба речная и морская: карпы, угорь копченый, миноги, крабы и щуки, рыбное заливное. И все в сметанном соусе, с подливками, с перцем, под растопленными сырами. Остатками наших пиров тысячу бедных кормили.
Заика с отвращением уставился на жижу в миске:
– Ааааа! Я не могу тттак! Я есть хочу! – Злобно ударил кулаком по стене. Его лицо, одновременно похожее на лицо Констанции и вместе с тем неприятно чужое, страдальчески сморщилось.
– Да что ты, Бо, – фыркнул Рено. – Здесь ни мамушек, ни слуг, ни пажей, ни оруженосцев. Решил жить любой ценой – так вот эта цена. Привыкай.
– Этттто вы привыкайте, а я – князь Антиохии, я – зять ромейского императора! Когда освобожусь, ппппервым делом женюсь на любой родственнице Мануила, хоть косой, хоть горбатой, лишь бы василевс о ней пёкся! И любого греческого попа по его выбору на ппппатриарший престол посажу.
Заика разбросал ноги по полу, надулся, совсем как в детстве, сквозь мужские черты его лица постоянно проступал облик Констанции. Шатильон потрепал пасынка по колену:
– Да не волнуйся, Бо, привыкнешь, смаковать будешь. И будет чем на императорском пиру хвастаться.
Паскаль, стесняясь, тихо сказал:
– Я на таких пирах отродясь не бывал, но все бы сейчас отдал за яблоки моего детства. Такие у нас в Оверни они росли крупные, сладкие, наливные, хрустящие… – Уставился слепо в темноту каземата: – Однажды снег рано выпал, и алые яблоки падали прямо в снег и лежали на нем, как красные сердца… – Смущенно признался: – Я по ним больше всего тоскую.
Все приуныли.
– Я бы сейчас даже хлебу, который мы собакам кидали, обрадовался, – вздохнул Жослен. – На воле буду наслаждаться каждой крошкой, мне и императорского пира не надо.
Шатильон привычно подтер куском питы остатки каши в треснувшей, жирной, никогда не мывшейся миске, сверкнул на Жослена светлыми очами из-под темных бровей вразлет:
– Куртене, на какой воле? Не вы ли уверяли, что о нас с вами никто не станет беспокоиться?
Лицо у Жослена III было бледное, неказистое, с такими расплывчатыми чертами, словно его стирали до тех пор, пока с него не смылось все, за что мог зацепиться глаз. Но с этой невзрачной физиономии на Рейнальда глядели умные глаза. Граф Эдесский ответил твердо, без тени сомнения:
– Да что вы, Шатильон. Это Мануил и Амальрик о нас не станут беспокоиться, а тот, кто пророка Даниила в такой же яме ото львов защитил, тот непременно нас спасет. А если и Он не справится, то уж моя Агнес непременно нас отсюда вырвет. Сестрица за меня любому атабеку глотку порвет. И вас она вряд ли забыла, сколько бы мужей у нее не перебывало.
Рено отложил миску, кивнул на стену:
– Граф, я бы не стал убивать вашу надежду, но рано или поздно вы и сами увидите: взгляните на надпись над вашей головой. Ее написал кровью несчастный слепец, который тоже надеялся здесь пять лет назад.
Жослен привстал, повернулся к стене, нашел почти стертую бурую надпись, некоторое время недвижно смотрел на нее, потом прижался к корявым, нечетким буквам лбом и долго стоял с закрытыми глазами. Все молчали. Наконец Куртене с силой втянул в себя воздух, повернулся к остальным. Глаза у него блестели, но голос был сух:
– Мы не крысы в норе. Мы – зерно в зимней почве, мы – пустыня, дожидающаяся разлива Нила. Мы будем свободны. Будем. И тогда мы отомстим за каждую гнилую фасолину, за каждое унижение, за каждую каплю крови, за каждый украденный у нас день жизни.