Князю казалось, что он уже вечность лежит распростертый у пурпурных туфель императора, грудью сквозь дерюгу ощущая каждый камушек, зарывшись лбом в сырую грязь, с ноздрями, забитыми густым запахом почвы. По рядам латинян прошло легкое движение, возникли и крепли шорохи и ропот: видеть столь жалким рыцаря и барона франкам стало непереносимо, зазорно, да и непристойно. Рено даже с земли замечал, как переступали, хлюпая грязью, сапоги, позванивали шпоры, как волосатые кулаки стискивали рукояти мечей в досаде на Шатильона, валяющего в пыли франкскую честь. Небось, надолго запомнят добровольное унижение князя Антиохийского, но и Комнину его не простят. Хоть бароны и считали Рейнальда худородным пришельцем, но в глазах иноземцев он все же был одним из них. Судьба князя их не волновала, зато рыцарское достоинство – весьма, а уничижение Шатильона отбрасывало тень на каждого. Но Рейнальд не ради них тут валялся.
Мстительный автократор обратился к окружавшим его нобелиссимусам и беседовал с ними вполголоса, упорно не замечая простертого во прахе кающегося. Гул среди латинян стал громче, влага от мокрой почвы проникла сквозь рубище и неприятно холодила тело, во рту скопилась вязкая слюна, от неудобного положения затекла рука и неуместно зачесало ногу. Сколько же можно тянуть поношение? Уж либо прости, либо карай. Секунду поколебался, не вскочить ли, не рассмеяться ли греку в лицо, но это не смыло бы пережитый срам, только сделало бы его напрасным.
Наконец Мануил опустил взор на поверженного мятежника. Встал с престола, подошел к преступнику, поднял его и прикоснулся сухими, неразомкнувшимися устами к устам Рено. Зрители оживленно задвигались, радостно заговорили, не скрывая облегчения и пряча легкое разочарование. Драгоман провозгласил три условия, на которых Багрянородный соглашался даровать прощение: князь Антиохийский должен был сдать цитадель Антиохии, поставлять ополчение в византийскую армию и посадить на патриарший престол иерея, которого, по древнему обычаю, Верный во Христе пришлет из Нового Рима – Константинополя.
Все это Рейнальд клятвами утвердил, ни в чем не переча. Бывший неугомонный возмутитель спокойствия превратился в безоговорочного вассала Византии, во искупление своих кипрских безобразий вручил Порфироносному последние остатки независимости Антиохии.
* * *
В Пасхальное Воскресенье толпа волновалась перед воротами святого Петра, люди поднимались на цыпочки и расталкивали друг друга, чтобы получше рассмотреть процессию.
Нынешнее торжественное и великолепное вступление императора в Антиохию мало отличалось от въезда в этот же город его отца, Иоанна Комнина, два десятка лет тому назад. Василевс прибыл в вассальное княжество со всей возможной помпой, всячески подчеркивая, что он его верховный сюзерен. Вновь вместо лилий Антиохии на городской цитадели реяли греческие орлы, улицы были устланы коврами и засыпаны весенними колокольчиками, анемонами и маками, перед конем Багрянородного шествовали высокие, светловолосые телохранители-варяги из императорской гвардии, а покорный, повинившийся Рейнальд де Шатильон вел коня автократора в поводу, как когда-то Раймонд де Пуатье. Но Констанция на сей раз супругу не сочувствовала и страха не испытывала, хоть и любопытствовала увидеть воочию ромея, с которым ее едва не помолвили в детстве.
– Несчастный князь! – вздохнула пучеглазая, толстогубая Сибилла де Фонтень. – Только бы не споткнулся, это будет плохой знак!
Даже под венком китайских роз девица смахивала на карпа.
– Лучше так, чем с отрубленными ушами и носом, – отрезала Констанция.
Дерзостно было со стороны Сибиллы вздыхать над судьбой князя Антиохии. Бесприданница поступила бы разумнее, подыскивая себе соответствующего жениха, а не ошиваясь подле Бо. Сама Констанция Рено не жалела. Смерть мамушки все изменила. Что-то тогда в душе надломилось, и супруг перестал казаться необузданным, непонятым и неправедно обиженным героем Монтобаном, а увиделся тем, кем и был всегда – прельстительным, но жестоким искателем Фортуны. Что с этим новым отношением к мужу делать, как дальше вместе жить, и как предотвратить его будущие безумства, растерянная Констанция не знала. Сожалеть, что князь выкрутился, добился прощения василевса – не получалось, от благоволения Мануила и ее судьба зависела, но брала невольная досада, что необузданный самодур так легко отделался. Наверняка, многие негодовали, в том числе и кузен Бодуэн, и Эмери Лиможский, пребывающий в Иерусалиме изгнанником, и все те, кому теперь с замиранием сердца приходилось ожидать следующей выходки князя Антиохийского.
Его величество Бодуэн III шествовал позади процессии без короны и меча, рядом переваливался толстый Амальрик, его брат и наследник, за ними тянулись прочие знатные франки. Впрочем, хоть король и брел позади греков безоружным и без регалий, все знали, что в милостях ромейского самодержца он нынче следовал первым.
Едва Шатильон покинул ставку Комнина, как Бодуэн немедля прибыл в Мамистру и с первой же встречи очаровал автократора. Император удерживал при себе нового родича десять дней и без устали обсуждал с ним планы совместных будущих военных кампаний. Грек всегда восхищался западным рыцарством, подобного которому в его империи не имелось, и, обнаружив в новом друге его высочайший образец, полюбил короля Иерусалима всей душой. Между двумя государями вспыхнула истинная сердечная привязанность. Достаточно было Бодуэну лишь высказать пожелание, и Мануил, увлекшийся величественной ролью всемогущего благодетеля, спешил удовлетворить просьбу. Бодуэн, который за князя Антиохии ходатайствовать не стал, за армянского царя Тороса заступился, и василевс тотчас помиловал и Рубенида, которому, правда, тоже сначала пришлось поваляться в пыли, но разве это чрезмерная плата за жизнь и киликийские горы вдобавок? Благодаря королю автократор также учел захирение Антиохии и уменьшил число воинов, которые княжество обязалось выставлять в помощь Константинополю.
А когда его величество сломал себе руку, упав с коня во время охоты, – кто при этом не вспомнил страшную судьбу его отца Фулька Анжуйского? – император лично положил руку свойственника в лубок и ухаживал за своим царственным пациентом с преданностью старшего брата.
Личная приязнь свершила чудеса: Мануил не только выделил изрядные суммы на украшение Святого Гроба в Иерусалиме и Базилики Рождества Христова в Вифлееме, но поговаривал о возможности разрешить теологические расхождения с Римом и положить конец злосчастной схизме между латинской и греческой церквями. Однако усердно делая вид, что готов на будущие уступки, хитрый византиец все же посадил на престол антиохийского патриархата византийского ставленника Афанасия.
Внешне Багрянородный оказался таким же невзрачным и смуглым, как и покойный Иоанн. Недаром венецианцы оскорбили василевса шутовской коронацией эфиопа. Но в отличие от напыщенного и недоброжелательного отца, у Мануила оказался живой взор и приветливый лик. Только ромей, так старательно пытавшийся уподобиться героям рыцарских баллад, свою трусливую греческую предусмотрительность перебороть не смог: хоть все колокола Антиохии и раскалывались от гостеприимного звона, и чернь чествовала василевса пригоршнями риса и благословениями, а Порфироносный все же поддел кольчугу под фиолетовую мантию и расшитые самоцветами персидские одежды и заранее вытребовал от города заложников, а всех остальных в процессии лишил оружия, включая лепшего друга и дражайшего родича Бодуэна.