Всю ночь зимовейщики просидели на стенах и в сенях, вглядывались в темень, прислушивались, кутались в шубные кафтаны, а холод пробирал до костей. По одному они ходили в избу, поддерживали огонь в очаге, отогревались. И было на небе много звезд — к пущим холодам. С него, с Божьего терема, в распахнутые окна — звезды — печально смотрели на землю ангелы, прислушивались к молитвам людей и думали, не порхнуть ли вниз кому на помощь.
После полуночи на подмогу караульным вышла поздняя луна, освещая подступы к зимовью. Фитили на ружьях не были запалены, зато под рукой каждого стрелка тлел трут из сухого березового гриба-нароста.
Вот уже стали гаснуть звезды, бесшумно закрывались ангельские окна, серело небо. Продрогшие караульные зевали до слез и с вожделением ждали дневного отдыха. Наступавший день обещал быть ясным. И тут, ни с того ни с сего, под частоколом громыхнуло крепостное ружье. Сон, одолевавший караульных, как рукой сняло.
Пантелей метнулся вдоль частокола к навесу. В полутьме он не увидел возле бойницы ни покрученника, ни ружья. Но вот из-под рассыпавшейся поленницы раздался стон. Передовщик шагнул на звук с вытянутыми руками, споткнулся о ружье, затем нащупал тело стонущего, сбегал в избу и вернулся с пылавшей головешкой. Огонь высветил Вахромейку. Он лежал на боку, елозя почему-то босой ногой.
Пантелей окликнул ближайшего караульного. Тот прибежал, на его пищали тлел фитиль. Он огляделся, плюнув на пальцы, защипнул его и положил ружье в сторону. Двое раскидали дрова и вытащили охающего Вахромейку.
— Как больно! — сипел тот. — Никогда так больно не было… Легче помереть.
— Живи еще! — поскрипывая зубами, ругнулся передовщик. — Стрелял-то зачем?
— Не знаю! — охая и корчась, сипел Вахромейка. — Само стрелило… Как даст!
— Зачем колесцо спустил?
— Не помню. Само! — охая, твердил контуженый.
Рассвело. Передовщик осмотрел бойницу и не нашел даже царапины от ружейного крюка. Видимо, Свист накрутил колесцо со скуки или от страха, а после уснул и во сне спустил его. Подсыпка на полке вспыхнула, ружье, лежавшее на боку, выстрелило, отбросив стрелка к поленнице.
Едва эту пищаль почистили да зарядили, насыпав натруску, из-за заметенной старицы раздался выстрел. Похоже, кто-то возвращался и был озабочен стрельбой.
Забыв про стонущего, все, кто был в зимовье, поднялись на нагородни. Со стороны леса показались двое промышленных, волочивших по рыхлому снегу тяжело груженную нарту. Они махали руками, ожидая сигнал — свободен ли путь, и просили помощи. Вглядываясь в размытые сумерками очертания, Угрюмка пробормотал, постукивая зубами от холода и кутаясь в шубный кафтан:
— Вроде Ивашка с Третьяком. И нарта наша, с высокими копыльями… Не болен ли кто? Спаси, Господи! — Он перекрестил грудь, не снимая рукавицы, взглянул на передовщика, вышел за ворота и побежал, скользя по склону.
Пантелей удивленно хмыкнул в бороду, разглядывая, как тот запрыгал возле нарты. «Какого-то диковинного зверя добыли», — подумал. Видно было, как Угрюмка схватился за постромку и резво потянул груз один. Уставшие промышленные едва поспевали следом.
Перед прибывшими со скрипом и скрежетом распахнули ворота, нарту заволокли во двор. Заводчиков обступили зимовейщики. Заботливо укрытый шубным кафтаном, в нарте лежал и от лютой злобы щурил черные глаза бежавший шаман.
— Как? — радостно вскрикнул передовщик.
— А так! — азартно посмеиваясь, ответил Угрюмка. Он всю ночь молил Николу Чудотворца вернуть беглеца и считал пленение шамана своей заслугой. — Скор на помощь Святой!
Прибывшим затопили баню, напоили их квасом, стали спрашивать о пути и промыслах. На расспросы Третьяк степенно отвечал, что они срубили два стана — во имя святого Николы зимнего и Егория храброго. От одного стана насекли два полных ухожья, по восемь десятков клепцов, от другого — четыре, по полусотне. Срубили и третий стан. Чуничные, обустраивая его, отправили Ивашку с Третьяком за припасом да проверить, не опасен ли обратный путь.
Те вышли налегке и побежали по своей же лыжне. Ни тунгусов, ни следов их заводчики не видели. Они проверили ухожья, не очень-то надеясь на удачу, и почти из каждого второго клепца вытащили по юркому. То, что на Тазе-реке чуница добыла за зиму, здесь было добыто за неделю.
На подходе к старице, верст за десять от зимовья, промышленные решили заночевать, чтобы не пугать зимовейщиков ночным возвращением. Они развели костер, нарубили дров и лапника. Вдруг из леса выскочил простоволосый тунгус и стал пялить на отдыхавших бесовские глаза. Третьяк узнал шамана, и схватились они с Ивашкой не за топоры, не за засапожные ножи, но за кресты, висевшие поверх шубных кафтанов. У Третьяка крест с мощаницей
[72]
. И стали читать молитвы, какие знали, да охаживать ведьмака крестными знамениями. Тунгус, с помогавшими ему духами, не устоял, упал и стал корчиться, пузыри изо рта пустил. Промышленные его связали, уложили в нарту. Немного отогрев пленного, решили не ждать утра, а при свете луны по лыжне выбираться к зимовью: все равно бы всю ночь не сомкнули глаз из-за шамана.
Угрюмка, слушая друзей, все кивал и посмеивался себе на уме, верил, что это он вернул бежавшего аманата. Шамана не корили за побег, своего недовольства не показывали. Хотели заковать, как прежде, но тот настойчивыми знаками просил разрешения ковать свою цепь самому. Передовщик подумал и согласился, а потом, несколько раз перекрестившись и почитав молитвы, сам проверил и Третьяку велел перепроверить ковку. Работа была сделана рукой хорошего кузнеца. Ценный был аманат, за такого мангазейский воевода наградил бы со всей щедростью.
Через день Ивашка с Третьяком нагрузили нарту и собрались в свои угодья, но к зимовью опять подступили тунгусы на оленях. На этот раз они не обстреливали стен, только разложили костры на краю леса и поставили три островерхих чума. Два дня гости ели и отдыхали.
«Измором хотят взять!» — решил передовщик. Он собрал зимовейщиков и стал думать, как быть. Пока у тунгусов есть съестной припас и поблизости не съеден, не перекопычен оленями мох, те могли простоять и неделю, нанося ватаге большие убытки.
Вахромейка уже похаживал по двору. После контузии левая рука его висела плетью, грудь была синей, но пальцы на руке уже шевелились. Сколько ни думали промышленные, ничего не могли придумать, кроме как терпеть, молиться да поднять над зимовьем условный знак осады для всех возвращавшихся. Пока шаман был в заложниках, тунгусы не должны были решиться на убийство промышленных, но навредить промыслам могли.
К вечеру из тунгусского табора вышли трое. Когда они прошли половину пути до зимовья, поднимаясь на холм, стало видно, что один из них — одетый в тунгусскую парку, но безоружный, с непокрытой плешивой головой был при длинной густой бороде, каких не бывает у тунгусских мужиков.
Почетные послы воткнули в снег черенки рогатин и стали махать руками, вызывая на переговоры. Передав Третьяку власть, Пантелей взял с собой раненых покрученников. Трое вышли из ворот, и чем ближе они подходили к тунгусам, тем очевидней было, что плешивый мужик — свой, русский.