На Турухане-реке, текущей к полудню, гнуса было не меньше. Одежда промышленных заскорузла, они злобно чесались, но впереди было великое облегчение: дальнейший путь предстоял сплавом.
У истоков Турухана купцы отпустили самоедов, положившись на Божью волю. На сухом месте устроили табор и баню-потельню. Промышленные люди помылись, постирали одежду, и гнус набросился на них, чистых, с такой яростью, что невозможно было отойти от дымокуров. Отдых и тот стал в тягость: на ходу терпеть комаров и мошку было легче.
Наконец-то струги закачались на долгожданной реке и пошли сперва на полдень, потом вместе с руслом повернули встреч солнца. Приходилось и на весла налегать, и шестами проталкиваться, или, сходя в воду, протаскивать суда по перекатам, но по сравнению с сухим волоком это был отдых.
Табаньку Пантелей взял в свой ертаульный струг и спуску ему не давал, заставляя работать наравне с другими. Тот покорно греб и тянул шлею. Не смея ругать самого передовщика, все рассказывал, как путние сибирцы, у которых умишко есть, продают жен в кортому
[59]
за десять, а хорошую-то бабу и за двадцать рублей. Это же полный завод справить можно и уйти на промыслы своеуженником.
Все понимали, чье скудоумие не дает Табаньке покоя. Понимал и Пантелей, отчего промышленный, чья венчанная жена открыто сожительствует со служилым, все охает и вздыхает, рассуждая про сибирских баб. Догадок своих он не высказывал, только погонял ленивого мангазейца, а тот в отместку все рассуждал о прелюбодеянии, которым все бабы погрешают, едва муж за порог, да о страсти блудной: только одни грешат за свой счет, другие — за мужнин. И раз уж так им Бог попускает — хоть бы выгоду приносили.
На первый, медовый Спас рядом со стругом поплыли распластавшиеся на воде желтые листья, подступала осень. И шли ватажные люди водой до середины августа, до Авдотьи-сеногнойки, а на другой день увидели на протоке часовню Николы Чудотворца с желтым крестом на куполе. Вскоре показалось Туруханское зимовье в четыре избы, срубленные вокруг церкви и обнесенные частоколом. Острожек был окружен землянками и шалашами, возле которых дымили костры и дымокуры.
Струги причалили к берегу, не заходя в протоку, по которой можно было подойти к зимовью. Люди вышли на сушу и стали истово молиться, радуясь близкому отдыху. Приказчик, шедший с ними из Мангазеи, и купцы отправились в зимовье к тамошним служилым. Ватажные стали обустраивать табор на берегу Турухана. Гостеприимство в здешних перенаселенных избах обходилось дорого. Лес поблизости был вырублен, и все же за дровами приходилось ходить не так далеко, как живущим под стенами зимовья…
Не дожидаясь, когда прибывшие поставят табор, к ним вышли трое промышленных. Их лица были закрыты черными конскими сетками, руки смазаны дегтем.
— Вологодские, пустозерские есть? — спросил старший по виду. Гости присели, стали ждать, когда ватага устроится.
Разгорелись костры. Промышленные стали готовить еду. Гости придвинулись ближе к огню, пожелав всем мира и Божьей помощи, подняли конские сетки с лиц. Двое из них были молоды, лет по двадцати пяти. Третий, кряжистый и заматеревший бородач с проседью, посматривал на прибывших высокомерно, то и дело щурился, чтобы скрыть насмешку. Он без расспросов догадывался, когда кто ушел с Руси и сколько времени промышляет.
По одежде туруханцев не понять было, какого они роду-племени и откуда явились в Сибирь. Все были в кожаных штанах, в коротких замшевых рубахах с глухим воротом. На молодых — беличьи шапки, отороченные горностаем. На старшем — шапка из лоскутов серого недоброго соболя. Он назвался вологодцем, ушедшим в Сибирь еще при невинно убиенном царе Федоре Борисовиче
[60]
. Служил в Березове-городе, ремесленничал в Мангазее, много лет был на вольных промыслах. Молодые назвались пустозерскими посадскими детьми, с малолетства они жили в Сибири.
От туруханцев ватажные узнали, что у Николы Чудотворца остаются на зиму только две ватаги. Они промышляют здесь по левому берегу Ивандезеи
[61]
, вверх и вниз по течению, и по Турухану. А зимы здесь хуже, чем в Мангазее. Задует пурга — от дома не отойти даже на десять шагов: мгла становится такая, что обратного пути без веревки не найти. Много дурашливых новиков замерзает в непогодь.
В зимовье же нынче человек до трехсот: одни приходят, другие уходят. В избах спят вповалку — ступить негде. Кто не терпит храпа и вони — живут за частоколом в землянках, балаганах и под стругами.
— Здешние казаки построили торговые бани и со всех проходящих берут плату, — с обидой проворчал молодой пустозерец. — А при банях пивной брагой торгуют. Нет бы пива наварить да медом подсластить. Они рожь да ячмень на солод пускают да овсяную бражку ставят. Старое допивают — иное на дрожжи наливают. А кому платить нечем — тех с похмелья поправляют черенками от метел да вымогают немощных и больных работать даром. — Он шмыгнул носом, сипевшим от едкого дыма, и умолк, не заметив понимания в лицах ватаги.
— Не пей! Кто заставляет! — насмешливо взглянул на пустозерца вологжанин. Тот в ответ метнул обидчивый взгляд, опустил глаза и засопел.
Бывалые люди быстро сходятся и легко понимают один другого даже без слов. Сивобородый вологжанин и передовщик Пантелей Пенда обменялись мимолетными взглядами и больше, кажется, не смотрели друг на друга, словом не перекинулись, но подмечали один у другого всякую тень в лицах, всякую заминку и волнение в голосе.
— Одна ватага вчера ушла на Курейку-приток, — продолжил сивобородый. — Другая со дня на день уйдет к зимовью на Хантейке, что построили казаки лет пять тому назад. А еще большая ватага — до двадцати промышленных — уходит к устью Ивандезеи искать новые промысловые места, где допрежь никто не был… Здесь, в зимовье, на подсобных работах кормятся до полусотни гулящих. Иные из пропившихся за прокорм готовы идти на край света, да никто не берет. У них при себе добра — портки, ложка да плошка.
— Ничо, монастырские не дадут с голоду помереть! — сказал все тот же молодой любитель дармового пива, не поднимая разобиженных глаз и скрытно продолжая давний разговор с вологжанином. Ровесник его, хоть и был одет не лучше дружка, все молчал, слушая внимательно, да поглядывал на говоривших настороженными, коварно-молчаливыми глазами.
— Здесь и монастырь есть? — оживился Третьяк, придвигаясь к гостям.
— Монастырь не монастырь, но скит на другом берегу, на устье Тунгуски есть. Еще до зимовья был поставлен, — обстоятельно ответил вологжанин, разглаживая пятерней кудлатую бороду. — Сперва прибыли два монаха, огородничали, рыбачили. Теперь при них, бывает, зимуют гулящие — до десятка и больше. Иные по хозяйству управляются, другие промышляют за прокорм. Скит расстраивается и богатеет год от года.