Ранним утром Угрюмка по нужде выскочил из избы, сделал шаг, другой и заплясал между баней и сенями. Притом он так лихо махал руками, так бойко выбрасывал ноги, что ватажные диву давались, высовываясь из распахнутых дверей. И только когда молодец шлепнулся на четвереньки и пополз к избе на карачках, все поняли, что пляска была невольной.
Ивашка Москвитин, посмеиваясь над дружком, с гиканьем скакнул с порога в бахилах, подшитых лосиной кожей, покатился, не доехав с сажень до бани, тоже замахал руками, стал извиваться, как змей на сковороде, и так же, на четвереньках, пополз к отхожему месту.
Смех в избах стих. Из прируба высунулся передовщик, зевнул, поскребывая пятерней грудь, поводил босой ногой по наледи. Вытянув шею, взглянул на нагородни, крикнул караульному:
— Если везде так — иди грейся!
Он еще раз зевнул, крестя бороду, мотнул нечесаной головой, поглядел на небо, на распахнутые двери изб. Над трубой его прируба закурился дымок.
Старики стали посыпать двор золой из очага. Кто за дровами, кто в лабаз, люди начали ходить, придерживаясь за стены. Задымили трубы в избах, начался непутевый предпраздничный день. Перед Покровом передовщик приказал всем ватажным чистить избы, конопатить дыры, менять постели, топить баню, париться и мыться.
Запас мха был в дровянике, там же лежали кучи чурок и щепок, оставшихся после строительства. За водой, за ветками для свежих постелей, за льдинами в окна надо было как-то спускаться к реке, идти в лес. Из-за бывшей оттепели прежние льдины растаяли и вывалились, в избах было темно от заткнутых окон.
Кто выворачивал чуни мехом наружу, кто плел лапти. Так и ходили к лесу и к реке. Весь день только и было разговоров: если лед покроется снегом — быть голодной зиме; не будет снега на Покров — не быть счастью и удачам. И так плохо и эдак не лучше. И не понять Промысел Божий: где гнев, а где Его милость.
К вечеру, набившись в одну избу, промышленные стали молиться истово, пели громко. Их голоса уносились в распахнутую дверь по долине реки, к высоким, ясным, холодным звездам.
— «Царица Небесная… покрой нас от всякого зла и лютых напастей; на Тя бо уповаем и, Твоего Покрова праздник чествующе, Тя величаем».
И услышаны были молитвы. В день Покрова к полудню лед растаял, расправился и зазеленел по-весеннему мох, а к вечеру пошел снег.
Теребили бороды кичижники, размышляя, какой зимы ждать при таких чудных приметах. Ржаного припаса было мало: впроголодь до осени не растянуть, толокна да круп и того меньше, масла постного да меда — до Рождества только. Ни погоды к промыслам, ни покоя — немирные тунгусы кругом.
На другой день после Покрова, на мучеников Киприана и Устинью, помощников и заступников от бесовских чар и соблазнов, с западной стороны показались люди с навьюченными оленями. И было их так много для обычной охоты или для родовой перекочевки, что караульный тревожно засвистел, призывая к оружию.
Передовщик с саблей в руке вскочил на нагородни, глянул на закат и велел готовиться к бою. Ватажные заняли места к обороне, опоясались тесаками, заткнули топоры за кушаки. Уже была подсыпана натруска на полки ружей, дымили принесенные из избы головешки, а тунгусы беззаботно приближались и приближались. Одних только завьюченных и ездовых оленей было до полусотни. На иных сидели старики, женщины и дети. С полсотни тунгусов с луками и рогатинами шли пешими. Едва они подошли к краю леса, передовщик велел запалить фитили и тут же отменил наказ.
— Здешние тунгусы скорей сами под пули полезут, чем подставят своих оленей! — пробурчал в бороду.
Неспешно на нагородни поднялся Синеулька. Пенда, обругав его за медлительность, кивнул на подступавших.
Щуря на ветру зоркие глаза, толмач сказал с обычной мрачностью:
— Свои, одигоны! — и указал рукой на двух отделившихся от стана.
Гости уже остановились у кромки леса на просеке, где ватажные валили деревья для зимовья, а из сучков сложили поленницы. Там тунгусы стали распрягать оленей. Присмотревшись к ним, Пантелей узнал Минчака с Укдой. Он обернулся, свистнул, махнул рукой, успокаивая всех стоявших с пищалями и луками. Распорядился:
— Угрюмка с Сенькой — к воротам! Холмогорцы с устюжанами — встречать гостей. Гороховским и туруханским быть в дозоре.
— А тебе с толмачом родню потчевать! — язвительно усмехнулся поперечный Нехорошко, влезший на нагородни безоружным. Его лицо было распалено жаром очага. Усы и бороденка блестели от жира, редкие волосы на темени шевелились от устойчивого ветра. Он готовил обед.
— Глаза-то протер бы! — неприязненно взглянул на него передовщик. — Да рыбы напек бы по-устюжски, чтобы было чем хвалиться перед послами.
Польщенный Нехорошко, поворчав для острастки, крикнул во двор:
— Семейка! Сними с лабаза щук ладных с полдюжины! — И стал спускаться с нагородней по лестнице, лицом к избе. — Да налимов мелких… Да брусники, — распорядился, ступив на землю. — Да дверь лабаза закрой плотно. Не как прошлый раз!
Среди разбивавших стан тунгусов Пантелей разглядел долговязого шамана Газейку. На голову выше всех, он был в простой короткой парке, с длинными в пояс волосами, откинутыми за спину. С двумя помогавшими ему женщинами шаман ставил чум — дю.
— Пошли к родне! — Пенда весело кивнул Синеулю и спрыгнул с нагородней. Поймав на себе насмешливые взгляды, прикрикнул властно: — Почетных послов встречают за воротами! — Иди! — толкнул толмача. — Ивашка, Федотка — сопроводите!
Угрюмка вытащил из паза закладной брус, распахнул ворота. Навстречу гостям вышли передовщик с толмачом. За ними следовали Ивашка Москвитин и Федотка Попов с тесаками на поясе. Тонкие губы толмача печальной подковой гнулись к подбородку. Но чем ближе подходили родственники, тем больше они распрямлялись: с духом, без духа ли в теле, толмач тоже радовался встрече.
От имени своего народа послы приветствовали промышленных важно и степенно. Они были богато одеты: старик в песцовой парке, сын — в рысьей. Минчак своим видом показывал, что не желает путать родство с делом. При этом так старался, подражая шаману Газейке, что со стороны казалось, будто передразнивал его.
Послов ввели в избу, по русским понятиям — битком набитую людьми. Горел очаг, шипели котлы, Нехорошко покрикивал на молодых приварков, требуя то дров, то подручной помощи. Гостей усадили за стол. Под образами, в красном углу воссел на сундук передовщик. По правую руку от него — Лука Москвитин, по левую — Федотка Попов и толмач. Дальше расселись по чину чуничные атаманы, своеуженники и старые промышленные.
Когда послы утолили первый голод, передовщик стал расспрашивать их о кочевье и делах, об оленях и здоровье людей племени. Синеуль бойко переводил ответы отца, Пантелей самодовольно замечал, что и сам понимает Минчака. Иногда даже точней толмача переводил его ответы.
Выяснилось, что одигоны удачно воевали с тэго кондагирами
[116]
. В войне они добыли много добра, оленей и ясырей. Теперь и у Укды, и у Минчака есть жены. Хотя найти момолеев и сонинга Ульбимчо им не удалось, одигоны с лихвой воздали за былые обиды их родственникам. О момолеях старик говорил спокойно и даже с грустью: он считал себя отомщенным. У Синеуля от его слов глаза смеживались в две щелки, рот сжимался в птичью гузку, а на лице выступали красные пятна. Думая о своем, толмач сбивался, мычал, переспрашивал отца, то и дело забывая его ответы.