Он попробовал перекатиться в глубь лабзи, чтоб выбраться из-под вершинки, но это оказалось не так-то просто. Опоры не было, ведь лабзя под ним дышала, и руки-ноги повязаны. Тогда он, как гусеница, стал сгибаться и распрямляться. И получилось — вершинка осины очутилась под ним.
Теперь отдохнуть. Теперь жить можно. Хоть и связан, но руки-ноги целы, голова на месте и глаза есть. А что физиономию ему разукрасили, так это ничего, шилом дробинки-то можно повыколупывать. Много их, однако, впилось в лицо и плечи, вон кожа-то как саднит, будто вся содрана и посыпана солью. Да разве это боль? Глупости.
Затылку и то больнее. Здорово шибанулся головой о березу, надо же было так дернуться, ноет теперь затылок, волосы колтуном, значит, рассек кожу до крови, запеклась она, тяжелит свинцово.
Мишка перекатился на край лабзи.
А дальше… Дальше начались мучения. Ветки-то встречь торчали. Мишка повис над провалом, где совсем недавно барахтался Кила. Вот совсем рядом спасительные камыши темнеют, за ними — поляна и родник с избушкой. Тихо в ночи, а камыши тихонько качаются, жестяными стеблями перешептываются. Неужели не добраться до них? Надо как-то изловчиться. Но как? Вдоль ствола тело не удержишь.
И поперек не шибко-то много надежды, чуть перевесят ноги или грудь — сразу прощай опора. Вот тогда уж точно будет каюк.
Чуть ли не по сантиметру продвигал себя Мишка вдоль дерева над опасным местом. Даже не на гусеницу походил он сейчас, а на чумазую болотную кикимору, которая вылезла зачем-то на поваленное дерево и теперь не знала, что же делать среди этой ночной жути, придавленной холодными и равнодушными взглядами мириад звезд.
Когда ноги почувствовали первую опору и Мишка сумел приподнять себя над осиной, голова его затуманилась, и он чуть не потерял сознание. Сразу почувствовал и голод, и непомерную усталость, и боль во всем теле. А замаячившая надежда на спасение расслабила волю — он заплакал, понимая, что плачет не от боли, а от обиды и затерянности, что никто ему сейчас не поможет, даже всемогущий Яков Макарович, и надеяться надо только на себя. Боль как-то притупилась, черт-те что, но она почему-то стала щемяще-сладкой, привык к ней, что ли, а ведь живот и грудь изодрал в клочья.
Час или два висел Мишка на дереве. И не просто висел, а умудрялся, стиснув зубы, двигаться, каждой жилкой, каждым ребрышком чувствуя острые, как ножи, основания ломающихся тонких веток.
К рассвету он добрался до ключика, припал спекшимися губами к светлой леденящей воде. Пил долго, задержав дыхание, пока не заломило зубы.
Родничок тихонько погурлыкивал, будто рассказывал что-то леснику, а может, спрашивал его о чем-то. Живой душой показался он Мишке, поспешившей к нему на выручку. И он снова склонил голову, подставляя то лицо, то шею под живительную воду родничка.
Немного отдохнул, ни о чем не думая и ничего не соображая. Потом откатился к березе, привалился спиной к ее ребристой коре и уснул мгновенно, тяжело, как отрубил явь от кошмара.
День нарождался, стремительно обгоняя время. Уже часам к шести утра солнце растопило туман на поляне, подняло на крыло пернатую живность. Появилась вездесущая сорока. Она тут же приметила спящего человека, уселась в отдалении на вершине дерева и застрекотала на весь лес о своей находке. Но почему-то никто не откликался, сорока обиделась, сорвалась с вершины и полетела на другой край болота искать, с кем можно было бы обсудить новость.
Солнце поднималось все выше, но никак не могло заглянуть в лицо лесника, густая крона березы мешала, и тогда солнцу пришлось скатываться с полудня к закату.
Мишка проснулся от прикосновения теплых солнечных лучей. Еще не открывая глаз, он почувствовал присутствие на кордоне второго человека. Потом шаги услышал и узнал их…
Вот теперь будет полный порядок. Теперь можно и о себе вспомнить.
Лежал Мишка удобно: в изголовье что-то мягкое, вроде фуфайки; сам он развязан, раздет до пояса; весь живот какой-то влажной травкой заляпан; лоб и щеки приятно пощипывают и холодят раздавленные листья подорожника. Его горьковато-кислый огуречный запах Мишка сразу угадал. А главное, руки-ноги свободны, ими даже пошевелить можно. Вот только с лицом что-то непонятное, какое-то чужое оно, больше вроде бы стало, а глаза сузились. Наверное, распухло лицо-то как от пчелиных укусов.
— Яков Макарович… — тихо позвал Мишка. Сыромятин ждал его пробуждения. Он подошел, опустился на траву, устало вытянул натруженные ноги и невесело глянул на Мишку.
— Хорош… Здорово они тебя изукрасили.
— Макарыч… Хрыч старый, откуда ты взялся?
— Што у тебя с животом-то? Бороной они тебя шоркали или ишо как изгалялись?
— А-а…
— До кишков ведь мясо исполосовано.
— Ружье он… в камыши…
— Да нашел я ружьишко. И патронташ достал. Корней стрелял?
— Он.
— Я так и знал.
— И я знал. Тимоня предупреждал…
— Что же ты один побег?
— Зато успел. С поличным… Ты сено-то накосил себе?
— Ну. И сметал уже.
— А я вот теперь… Как лицо?
— Ничего хорошего. Рябой будешь. А дробь надо прям счас выковыривать. Ишь свинец-то опухоль дал. Потерпишь?
— Ну, конечно, Макарыч… Жить ведь надо и дальше…
Глава 16
Последний редут
Архангелы, или еще кто там распоряжается в небесной канцелярии, наверно, удивились, ведь ни одного даже самого захудалого облачка не было запланировано с утра над землями Воронежа, Орла и Курска, однако люди распорядились по-своему: целый день то раскатистыми тяжкими вздохами, то сплошным утробным гудом гремели громы, стонало и знобяще ныло искромсанное железо, бушевали в полях огненные смерчи, метались великие и поменьше плазменные всплески трассирующих молний, и гасло солнце в черном смраде дымовой облачности на огромных пространствах.
Терпкий запах полыни и сладковато-тошнотная пороховая гарь густо настояли полуденный зной. После, казалось, бесконечной и вдруг оборвавшейся сумасшедшей дуэли Ивану Разгонову померещилось, что в мире ничего уже больше не осталось, кроме стреляных дымящихся гильз да земли, обоженной солнцем и прожаренной до бесплодия взрывами.
… Батарея удерживала высоту, закрывая узкий перешеек с дорогой между болотом и лесом. По этой узкой горловине измотанные вконец подразделения прикрытия выскользнули ночью из жесткой подковы наседающих с трех сторон гитлеровцев и отошли на рубеж обороны стрелковой дивизии.
Начальник штаба артиллерийской бригады подполковник Грачев позвонил Разгонову на рассвете.
— Любой ценой, капитан, держи высоту до полудня. — Потом тихо и почему-то виноватым голосом добавил: — Последний рубеж сдаем, Иван Степанович. Наотступались уже, хватит… Ты меня понял?
А как не понять. И приказ батарея выполнила. Да вот только цена оказалась слишком большой…