«Однако полезло из тебя, приятель, — неприязненно подумал Курицин. — Ну-ну, послушаем дальше».
— И ты туда же: глаза узрел страдальческие — ну прямо как мой брательник Колька… Твое теперешнее желание сделать здесь жизнь богаче и краше, ежели и в самом деле представить, что ты к этому стремишься, разобьется о все то же равнодушие местного народа, — между тем продолжал Белов о своем. — Хотя, я думаю и даже уверен в этом, ты мне лапшу на уши вешашь. Не к тому ты стремишься и не тем хочешь заниматься. Да бог с тобой.
Как часто бывало с ним, помолчал и добавил:
— Или черт…
Зло усмехнулся, резко сплюнув. Быстро взглянул на Курицина, который в этот момент отвернулся.
— Вот не было меня почти две недели, и что же? Работа фактически встала. Мужичье в загуле. Мастера разводят руками, и только одно слышу: «Степаныч, а я че могу…» «Степаныч, никакого с ними сладу…» Проехал я по поселку, вытащил иных из дому, дал по харе одному, другому, так сегодня утром к отходу вахтовки почти все собрались. Полупьяные, похмельные, ср…, но собрались. Да будь я трижды филантропом, но людей этих переделать не дано никому. А с другой стороны глянуть, то и их можно понять: страну — развалили, твердый заработок — отняли, какие-то социальные гарантии — побоку, так хоть в водке душу отвести.
Белов выговорился и теперь сидел с блуждающими глазами на побагровевшем лице. Во всем его облике чувствовалась какая-то хроническая усталость, какую нельзя снять ни крепкой выпивкой, ни доброй охотой на матерого зверя, ни отдыхом где-нибудь на Канарах. Такая наваливается на человека, когда как бы усыхает душа его. Усыхает от многих страданий, от многих потерь, от невозможности вернуться к изначальному — начать то есть жизнь с чистого листа — так, во всяком случае, показалось Курицину. Потому он еще внимательнее стал вслушиваться в слова, всматриваться в глаза собеседника.
«Что-то здесь не то и не так, — думалось между тем. — Или тебе действительно хвост прищемили, или уж что-то иное, недаром две недели болтался в Иркутске… И чего это надо было столько времени болтаться?..» — изводился в догадках.
* * *
Белов не собирался столько времени пробыть в областном центре — три-четыре дня и не более того. Даже в связи с приездом дочери Леокадии Петровны — Людмилы. Ну, встретил, ну, отдал дань приличия, сводил куда в ресторан женщин и — отвалил в свои присаянские пенаты. Однако он превысил все нормы, какие отпускал себе на подобные поездки.
Белов в первый же вечер пригласил женщин в лучший ресторан Иркутска отужинать, мотивируя свое приглашение тем, что такую встречу надо бы отметить шампанским, тем более что сам выход на люди не представлял для женщин особых хлопот, ведь они и без того собирались принарядиться для домашнего застолья. Имел он при этом и свое соображение, которое состояло в том, что в ресторанном чаду, толкотне, шарканье официантов и разговорах за ближними столами он останется самим собой и внутренняя его скованность мало-помалу сгладится, останется незамеченной и он как бы сохранит собственное мужское достоинство человека самодостаточного и независимого ни от каких чувств.
Все вышло в лучшем виде: в ресторане он шутил, что-то рассказывал о своих таежных походах, приглашал танцевать то Леокадию Петровну, то Людмилу и видел — это женщинам нравилось. Видел он и то, как петербургская гостья нет-нет да взглядывала в его сторону с интересом, а слушая, то и дело наклоняла голову, давая понять, что рассказы Белова ее занимают и она с охотой готова слушать дальше.
Как всегда, Владимир чуть пригубил шампанского, женщины же, наоборот, к своим фужерам прикладывались часто, и к концу вечера бутылка оказалась пустой.
На Людмиле было длинное черное вечернее платье, под которым обозначились все округлости и выпуклости молодого тела. Кожа лица, шеи, грудь отливали матовой чистотой, по плечам небрежно рассыпались длинные, слегка волнистые каштановые волосы. Замшевые короткие сапоги, в каких она приехала, заменили черные изящные туфельки.
Привлекла его внимание и брошь на левой стороне груди — небольшая, с красноватого оттенка камнями и, видно, — дорогая, что он также про себя отметил, решив при удобном случае спросить об этой изящной вещи: Белову почему-то подумалось, что она непременно фамильная.
Обе женщины вели себя естественно, будто выход в ресторан для них дело обычное и ничем особым не примечательное, и в том проглядывалась порода.
Они и в самом деле выгодно отличались от собравшихся здесь женщин — строгостью одежды, сдержанностью манер, говорили негромко, но каждое слово проговаривалось так, что никакая музыка, никакие иные звуки не заглушали чистоту их спокойных речей.
— Вам, Владимир, верно, не раз приходилось ходить на медведя или на какого другого матерого зверя — простите, конечно, за банальность? Расскажите, пожалуйста, нам о каком-нибудь таком случае.
— Медведь не так страшен, как его малюют, — отвечал, улыбаясь, Белов. — У нас в Присаянье почти каждый подросток встречался с хозяином тайги, и в том ничего особенного нет. И я первый раз пошел на берлогу, когда мне было шестнадцать лет. Пошел один, потому что думал, таким вот образом смогу самоутвердиться в глазах моего дядьки Данилы — охотника до мозга костей, сильного и по-настоящему независимого человека. Но тот даже сделал вид, что ничего особенного не произошло, и позже я понял, что он поступил совершенно правильно, — бог весть до каких бы высот я взлетел в собственном мнении о себе и как бы возгордился. Он меня то есть с небес опустил на землю. Да что дядька или я, вот староверам, которые пришли в тайгу в прошлом веке, а среди них и мой прадед Ануфрий, действительно пришлось несладко, ведь они еще и скрывались от официальных властей. Путь себе они гатили среди топей да болот — там, на пустом месте, в подлинной глухомани и образовали поселение. Чтобы добраться до староверов, требовалось знать одну-единственную в болотах тропу.
— Как это — гатили? А вы ту тропу знаете? — спрашивала с интересом.
— Гатить значит прокладывать дорогу среди вековых деревьев, болот, оврагов и кустарников. Бывал и я на одном из островов того болота. Но рядом — еще один остров, там-то и было основное поселение. Дорогу туда знает только мой дядька Данила Афанасьевич и больше никто на свете.
— На всем — на всем белом свете? — спрашивала наивно.
— На всем.
— Чудесно! Ах, как чудесно…
— Что — чудесно?
— Чудесно то, что в наше время, накануне двадцать первого столетия, еще есть подобные первозданные места, где современная цивилизация не оставила своих гадких следов.
Белов глянул исподлобья на гостью, произнес больше, наверное, для себя, чем для нее:
— Цивилизацию не остановить, и здесь уж кто успел, тот и съел.
— Это вы о чем?
— О том я, что цивилизация в Сибири началась не с Ермака Тимофеевича и Никиты Демидова. Еще до них в Сибирь проникали предприимчивые торговые люди, которые скупали у местных аборигенов пушнину, кедровый орех и прочие таежные редкости, чего не было в центральной части России и в Европе. Добывали и золотишко. Этот период освоения Сибири, кстати, совершенно не изучен ни историками, ни учеными, а он был, потому что во все времена находились предприимчивые люди, которые признавали над собой только закон Создателя и зов собственного сердца. Никита Демидов открыл путь для промышленной разработки ископаемых Сибири, и после него уж пошли те, кто был калибром поменьше и кто начал хапать все подряд. В советское время и вовсе не существовало запретного — косили лес почем зря, взрывали недра, затапливали огромные пространства, причем вместе с деревнями и селами, из которых силком сгоняли людей. Дали свет, построили города, заводы, комбинаты, но Сибирь и сибиряков счастливыми не сделали. Под сибиряками я подразумеваю коренное население, пришедшее сюда по своей воле или в кандалах полтора-два века назад. От той Сибири сегодня не осталось и следа.