— Ну, поговорите, а мы пойдем покурим, — поднялись со своих мест мужчины. — Вам, наверное, есть что вспомнить.
Теперь покраснела и Люба.
Михаил встал, придвинул стул, но она не садилась, и они еще некоторое время стояли друг против друга.
Белова была примерно одного с ним роста, но из-за каблуков на туфельках казалась выше, отчего он чувствовал некоторую неловкость.
Люба вошла в ту пору женской зрелости, когда в полной мере обозначились очертания сложившейся в меру полноватой фигуры, в небольшом вырезе платья угадывалась красивая грудь, темные волосы оттеняли матовый цвет лица, карие глаза смотрели внимательно и умно.
Михаил рядом с нею выглядел несколько старше, да так оно и было: разница в возрасте между ними была в года три. В нем на первый взгляд она не нашла каких-либо перемен: такой же коренастый, медлительный в движениях, спокойный, уверенный в себе. Добавилась только светлая растительность на лице, и она тут же отметила про себя, что борода ему к лицу.
— Садись, — сказал он, — и давай уж, как и прежде, на «ты» — чего уж там выкать.
— И правда, — согласилась она. — Так, значит, ты здесь и работаешь, а я и не знала.
— Видел я тебя раза два, проезжала мимо на «жигуленке», такая из себя значительная, недоступная…
— Так уж и недоступная. Что ж я, башня какая-нибудь?..
— Слышал я и о твоей работе, ведь наш брат, журналист, во всякие двери вхож, во всякие дыры готов влезть. Знаю, что в больнице ты пришлась ко двору и хорошо зарекомендовала себя. Ко мне даже тут как-то одна бабка приходила и очень тебя нахваливала. Такая она, говорила, умница, такая внимательная и знающая, что прямо на ноги ее поставила и бабка чуть ли не заново на свет родилась.
— Ты надо мной смеешься? — подняла на него глаза Люба. — Я ничем не лучше других врачей. Просто стараюсь, работу свою люблю и хочу быть полезной людям.
— Зачем же мне над тобой смеяться, я рад не рад, что ты меня посетила в моих пенатах. Так сколько мы с тобой не виделись? Лет шесть, семь?
— Семь.
— Как твоя семья, как дочка?
— Ты, Миша, все решил про меня выведать? Скрывать не буду: с мужем давно не живу, дочке уже пять лет. Жизнью своей в целом довольна, времени свободного не имею, а то, что имею, отдаю дочери и родителям. Ну а ты как?
— Мне особенно сказать нечего. Был женат, да расстались. Есть сын, но бывшая моя жена увезла его к себе на родину на запад, так что я его не вижу. Живу один. Но в этом есть и положительный момент…
— Какой же?
— Никто не мешает заниматься литературной работой.
— Да, помню, ты же начинал что-то писать…
— Пишу пока в стол, а там видно будет.
Замолчали. И обоим на мгновение показалось, что им больше говорить не о чем. Желая как-то прервать эту тягостную минуту, Михаил спросил:
— Ты зашла в редакцию… меня увидеть или дело какое-то есть?
Спросил и внутренне напрягся в ожидании ответа.
— Заметка была в газете об Ануфриевском леспромхозе за подписью Михаила Светлого. Так я подумала — не ты ли уж написал? Там ведь мой отец упоминается.
— Степан Афанасьевич твой… отец? Выходит, я ночевал в вашем доме?..
— Выходит, так.
— Чудеса… То-то мне как-то комфортно было с твоим родителем, что-то близкое, даже родственное почувствовал. Отец твой просто замечательный человек: удивительная судьба, герой войны, а как мыслит — философ! Я еще тогда для себя решил использовать его рассказы в своей литературной работе. Я, знаешь, договорился пойти с ним нынче на кедровый промысел…
— Он говорил об этом. И ты ему понравился. Я с папой в детстве часто ходила в его тайгу…
— …И звал он тебя Грусникой.
И повторил, будто вслушиваясь в звучание этого слова:
— Грус-ни-ка… Замечательно! Послушай, Люба, сейчас время обеденное, так, может, куда-нибудь в кафе сходим?
— Сходим, — согласилась она.
Они вышли и в этот день вместе были еще часа полтора. Ни о чем не сговариваясь, расстались. Он смотрел ей вслед, она время от времени оборачивалась на мгновение и чуть приостанавливала шаг.
А люди, занятые собой, шли в обе стороны по тротуару, и скоро он потерял ее из виду.
Теперь он верил, что не навсегда.
И еще прошло какое-то время. Помня о тягостном осадке в душе после их последней встречи в Иркутске, Михаил не тешил себя мыслью о возобновлении давних отношений. Но он не забывал и о том, как они сидели в кафе, о чем говорили и что он при этом чувствовал.
Перед ним была другая Люба — это он видел, понимал, воспринимал сердцем. Она рассказывала о своей работе, где ей по-настоящему хорошо. Он — о своей, где ему, напротив, не очень комфортно.
— Понимаешь, эта, складывающаяся из всяких мелочей, повседневка отупляет и утомляет, — говорил он ей. — Хочется работы большой, серьезной, чтобы утром не ходить в редакцию, а садиться за стол и страница за страницей писать роман, или повесть, или пусть даже очерк. Хотя, с другой стороны, никакая другая профессия не дает столько встреч с интересными людьми, столько поездок в деревни, села, поселки, столько впечатлений, простых человеческих историй. Я понимаю, что идеальных условий для работы не бывает, в жизни вообще не бывает ничего идеального, как не бывает дерева без сучков. И в этом тоже есть свое рациональное зерно, чтобы время от времени ставить человека в такие условия, в каких начинает лучше работать мозг, сильнее биться сердце, осветляется душа. Но все равно жаль невозвратно уходящих дней, месяцев, лет.
— А вот мне — ничего не жаль, — отвечала своим тихим голосом Люба. — Я почему-то живу с таким чувством, что если чему-то и суждено случиться, то не надо торопить это грядущее, оно придет помимо нашей воли. Неважно — плохое или хорошее. Но я жду хорошее и пугаюсь только одного — как бы не проглядеть, не проспать, не потерять в повседневной сутолоке то единственное, главное, без чего не прожить. А плохое… Да бог с ним, с плохим. Придет и — уйдет. Не помним же мы о злой, гавкающей на тебя, собаке, когда с опаской ее обходим. Обошли и — забыли. Надо уметь не помнить худое. Вернее, не ставить это худое наперед.
Они мало обращли внимания на то, что ели, и на то, что пили, как мало обращали внимания и на сидящих за столиками людей. Они даже придвинулись друг к другу, вернее, она оставалась на своем месте, а он переместился на самый угол стола. Она наклонилась к нему, и он наклонился к ней. Его лицо раскраснелось, у нее выступил румянец на щеках.
Они еще не осознавали, как соскучились по друг дружке, но уже ясно понимали, как им хорошо вместе и что они могут сказать друг другу почти все.
Но приступил момент, когда их время истекло и надо было встать и уйти. Ей — к себе в отделение больницы, ему — к себе на службу. И оба вдруг почувствовали неловкость, будто только что наговорили друг другу что-то такое, о чем надо было молчать, оба засуетились, пряча глаза, оба сказали друг другу привычное «до свидания» и — разошлись.