— И держал бы. Че ж отпустил?
— Все, о чем тебе сказываю сейчас, я понял позже. Тада ж не до нее было: шла война, где никогда не знашь, будешь ли жив. Некогда было оглядеться, собраться с мозгами. Да че теперь ворошить, я ж тебе уже сказывал…
Данила поднялся с валежины, пошел, ни слова не говоря. За ним и Вовка.
Кедровый лес, если в него всмотреться, будто светится изумрудно-зелеными иголками деревьев. Нигде более, чем в кедровом лесу, так зримо не чудится отсвет небесных светил.
Какая-то несказанная печаль разлита вокруг. Печаль сродни человеческой. При всей кажущейся могутности, кедр поражает какой-то своей незащищенностью, неспособностью постоять за себя и только полагаясь на разум того, кто приходит к нему с колотом ли, с топором ли, с пилой ли. И что там скажешь: красота может остановить погубителя только красотой. Только она, красота, и может привести в восхищенно-жалостливое оцепенение, и рука, в коей орудие погубления, вдруг поослабнет, и очерствелое сердце вдруг станет биться так сострадательно, что нельзя, невозможно будет содеять зло. А всякое зло — невозвратно. Как бы потом ни каялся человек, как бы ни рвал на себе волосы, зло уже свершилось и возврата к прежнему нет.
Кедр — всем деревьям дерево, недаром растет он не только в Сибири, но и в таких запредельных для понимания сибирского жителя заморских краях, где он никогда не бывал и никогда не побывает.
Кедр — дерево Божье. Дерево — Божий дар.
И до чего ни коснись — все в кедре благотворно: запах, древесина, плоды. В кедровом лесу легко и небесполезно помыслить о Вечном. Покаяться и поплакать. Вздохнуть и выдохнуть. Вздохнуть с тягостью на душе, а выдохнуть с облегчением.
А еще говорят: кедрина… Кедрина, потому что родит плод. Потому что мать. Потому что, если провести по лицу мохнатыми иголками веток, остается ощущение прикосновения мягких рук женщины…
Сложные чувства испытывал Вовка, поспевая за дядькой, который, казалось, намеренно шел не торопясь, дабы и самому насладиться несказанной благодатью, и племяннику дать почувствовать. А племянник то задирал кверху голову, то вертел ею по сторонам, то оглядывал землицу под ногами. Никогда ему, выросшему в таежной глухомани поселка, не приходилось бывать среди подобной первозданной природы. Среди подобной святости и чистоты.
Вовка Белов знал другую кедровую тайгу. Изможденную морщинами дорог. Избитую колотами, а нередко и лязгающими зубами гусениц тракторных махин, когда, дабы колыхнуть дерево, сдавал задом тягач и легонько наезжали на обреченную кедрину. И летели во все стороны, разбиваясь о землю, шишки. Затем наезжали на другую. На третью…
А в это время ликующие «шишкобои», шаря между листьями бадана, стеблями кашкары, другой какой травы-муравы, засовывая липучие от смолы, а точнее — от кедровой крови, руки, бросали и бросали в рогожные мешки отливающую синевой неба шишку и тащили те мешки к терищу.
Далеко окрест слышались рокот тягача и крики людей. А вечером, усевшись поудобнее у костра, вливали те люди в свои луженые глотки водяру, хвалились друг перед дружкой привалившим «фартом», потом вставали, пошатываясь, брели в зимовье, падали на нары, и храп сотрясал избушку.
Но даже если не тягачом, то колотом били нещадно.
Иной битый-перебитый кедр со временем усыхал и погибал, как погибал в старину от шпицрутенов наказанный за провинность солдат. Только это благородное дерево, уж во всяком случае ни перед этими, другими ли заготовителями вины иметь не могло, как не имеет вины случайно попавшая в руки насильника девушка.
Но шишкобои все ж оставляли жизнь кедру, а вот лесозаготовители — валили наземь. Погибель сия — неминучая, и воля та человека с топором и пилой над живою природой — не знающая ни жалости, ни сострадания.
Идут от дерева к дереву, приглядываются, с какой бы стороны сподручнее ухватить. И ухватывают, да так, что гудит тайга от того басурманского нашествия. Со всех ног бегут врассыпную лесные жители. А те, кто убежать не может, затаиваются в надежде спастись, но — тщетно: не пилой, так топором добивают. Не топором, так из прихваченного из дома ружьишка. Не из ружьишка, так ножом полоснут иль кирзовым сапогом придавят.
Никогда, ни в какие иные лихие времена не приносил столько вреда природе, вооруженный до зубов исчадиями так называемого технического прогресса, человек, как в двадцатом столетии от Рождества Христова. Никогда так подло не прикрывался сладкоголосыми речами об этом самом прогрессе, каковой якобы должен облагодетельствовать человечество в обозримом и в не столь обозримом будущем.
Лесному же рубаке — все: и трава — трын, и дерево — трын, и заодно уж и будущее детей, внуков — трын. Не токмо море по колено, но и тайга — по пояс…
Выхлестали, выполосовали, выкосили и подобрались к заветному, что предки оберегали свято, потому что верили нерушимо: кедр — дерево деревьев. Живое, как живая, а значит, и чувствующая боль, вся природа. От кедра — всей тайге благо. А будет у тайги-то, будет и у человека.
Шли старший и младший Беловы по кедровому бору, и мало-помалу редели деревья, и впереди показалась та скала, на которую ориентировались, перебираясь через болотину. А под скалой — ручей Безымянный.
— Запомнил дорогу? — обратился старший к младшему. — Так другой раз и ходи. Это конечный путь. Теперь смотри: видишь во-он там, по правую руку, три сосны над скалой стоят, будто обнявшись? На них будешь выходить, када зайдешь с другой стороны. Там тропа.
Данила, легко прыгая с валуна на валун, перешел на другую сторону ручья, шагнул к приткнувшемуся к скалистому выступу кустарнику, вынырнул из него с приспособлением вроде корытца. Затем шагнул в воду, зачерпнул корытцем песку и потряс над водой. Поманил рукой племянника.
Когда тот подбежал к дядьке, указал на поблескивающие крупинки.
— Это, дорогой племяш, золото. Здеся его — прорва. Это и есть тайна нашей беловской родовы. Знал о золоте Ануфрий Захарович, знал Афанасий Ануфриевич, знал я, а теперь вот знашь и ты.
Перевернул корытце, промыв его в пробегающей воде. Отставил в сторону. Затем снял с шеи мешочек, развязал и выкатил на ладонь три небольших самородка.
— Это вот золотишко передал мне мой отец. Золотишко отсюда. В напоминание. Я его ношу на шее сорок годков. Ношу и помню завет — не трогать золото и чужого человека сюды не пускать.
— Почему ж? — сиплым голосом, будто чем передавили горло, спросил племянник.
— Первое: золото это ты никому не продашь, значица, и не наживешься. Посадят в кутузку да еще пытать будут: откуда, мол, оно у тебя? Но я мыслю так. Ежели пустить сюды промышленную добычу, то все вокруг разворотят. Камня на камне не оставят. Погибнет тайга — это прежде всего. Ежели добывать старательским манером, то и те добытчики изнахратят заповедное. Ничего и никого не пожалеют. Но главное — перестреляют, а то перережут друг дружку. Вить где золотишко, там и кровь. Там вред и убийство. Надо ль допускать подобное? Аздеся ключик ко всему, что на десятки, на сотни километров вокруг. Тайга должна стоять, как и стояла до этого тысячи лет. Потому давно мыслю: организовать бы здесь заповедник иль по крайности заказник. Всю площадь моего участка отдать под охраняемое государством таежное пространство, да еще прихватить соседского. Легче было бы управляться с разного рода любителями поживиться за счет тайги.