– А сама-то? – усмехнулся Марк, легонько щелкнув дочь по изощренно выстриженным «лохмам». – Но ты, разумеется, лучший тестер из всех возможных. И это чистая правда. Не говоря уж о том, что твоя способность приводить этот агрегат в чувство лично меня приводит в состояние некоторого изумленного остолбенения. Все боюсь, что как-нибудь придут и скажут, что у меня тут проживает суперхакер, взломавший всю систему компьютерной безопасности Пентагона.
– Да прям! Какой я хакер, ладно тебе.
– Ну если бы ты соответствующий вуз выбрала, может быть… тебе же нравятся все эти… компьютерные штучки.
– Ой, вот только опять не начинай! – Ксения смешно наморщила нос и фыркнула. Как кошка, нюхнувшая невкусное. – Мне вон с ногтями нравится экспериментировать. – Она покрутила перед ним растопыренными пальцами: каждый ноготок был разрисован чем-то вроде стилизованных подводных пейзажей – от темно-синего, «глубинного», до нежно-бирюзового с золотыми искрами, словно проблескивающее сквозь воду солнце. Общее впечатление, впрочем, было вполне симпатичным. – И что теперь, в маникюрши идти? Или в саксофонистки?
Саксофон был одним из прошлых увлечений – таким же недолгим, как и многие другие: керамика, японский язык, ролики, филателия. Дочь рассказывала ему о каждой новой «страсти на всю жизнь». Почему-то именно ему, с матерью она делилась куда реже. Марк же получал полный отчет. Дольше всех, помнится, продержался театр: Ксюша часами экспериментировала с гримом, с костюмами, изображала перед зеркалом «чувства», декламировала стихи и монологи, отыгрывала бог знает где добытые «этюды», изображая то дырявый чайник, то жадную торговку семечками. Прибегала: пап, погляди, догадайся, что я показываю. Получалось у нее, кстати, вполне убедительно. Может, зря он так возражал против поступления в театральный? Способности-то у девчонки явно есть. А вот призвание… Так, чтоб не кем иным, кроме как певцом или там автослесарем, себя не мыслил… Впрочем, ровно то же Ксения демонстрировала во всех своих «страстях». Талантливый человек, говорят, талантлив во всем. А что призвание – чтоб с головой захватило, заслонив все прочие «страсти», – пока не обнаружилось, так кто его знает, когда оно обнаружится.
– Ну, по-моему, мозги у тебя больше технические, чем гуманитарные, – заметил Марк, сам, впрочем, не слишком веривший в существование убедительной разницы между «физиками» и «лириками». – А этот твой филфак…
– Да ой! – выпустив мышку, Ксения всплеснула руками. – Переводчик – самая девичья профессия. В технический вуз я реально не хочу. В экономисты – тем более. Ну и куда девушке податься? Ты же не пустил меня ни в ГИТИС, ни в Щепкинское, никуда.
– Угу, вот прямо не пустил, – хмыкнул Марк. – Наручниками к батарее приковал. Не преувеличивай. Ксюш, мы уже говорили об этом не один раз. В искусство можно идти, только если никаких других вариантов для тебя не существует. Знаешь поговорку: можешь не писать – не пиши? Другое дело, если бы ты дневала и ночевала в школьной студии…
Девушка брезгливо скривилась:
– Фу, любительщина…
– Ну да, не без, – согласился он. – Но если бы для тебя на сцене свет клином сошелся, ты хваталась бы за любую возможность туда попасть. А для тебя это вариант привлекательный, но далеко не единственный. И значит, лучше выбрать что-то другое. Искусство – слишком жестокая профессия, чтоб лезть в него вот так вот, из чистого «нравится». Самая, пожалуй, жестокая.
– Это ты про как у Маяковского? – не отрываясь от монитора, поинтересовалась Ксения. – «В грамм добыча, в год труды: изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». Типа один процент таланта, девяносто девять – пролитого пота? – Она немного понажимала клавиши и вновь схватилась за мышку. – Или про конкуренцию? Типа все рвутся на Олимп, и пока пробьешься, весь в синяках будешь, так что ли?
Марк покачал головой:
– Это все в любой профессии так. И девяносто девять процентов пота – и крови, душа моя, и крови – и конкуренция, и синяки. Путь к Олимпу нигде коврами не устлан.
– Ну и чего тогда? – Она выпрямилась, откинулась в кресле и недовольно взглянула на отца.
– Ну и того, – передразнил он. – В других сферах этот самый Олимп не всегда планируется. Даже почти и никогда. Идет человек, скажем, на юрфак. И кем он себя мыслит? Ну есть у нас, конечно, известные адвокаты – но они же известны не делами своими, а тем, что в телевизоре помелькали. И абитуриент юрфака явно не мечтает о мировой славе. Мечтает, может, стать лучшим из лучших следователей и вообще возглавить наш Следственный комитет – вот ты, кстати, в курсе, кто в России глава Следственного комитета? А какой-нибудь аргентинский или египетский инженер не знает даже, что в России есть Следственный комитет. Зачем ему? Или возьмем вместо юриспруденции физику. Или историю. Или биологию. Посмотри на самых-самых – ну хоть бы на Нобелевских лауреатов.
– По истории не бывает Нобелевской премии, – буркнула Ксения, уже догадываясь, куда клонит отец.
– А что бывает? – подхватил Марк. – Как историков отмечают? Не слыхала? Ай-яй-яй. Ладно, кто в этом году получил Нобелевку по химии? Не помнишь? Ах, вообще не обратила внимания. Вот то-то и оно. А это ведь самые-самые. Про остальных и говорить нечего. И выбирая физику, историю или юриспруденцию, человек никогда, понимаешь, никогда не ожидает, что станет так велик, что весь мир вокруг него ахать будет. Потому что не будет. Даже если этот самый человек и впрямь станет кем-нибудь вроде Эйнштейна или Флеминга.
– Это который Джеймса Бонда придумал, что ли? – съязвила Ксения.
– Нет, это который открыл пенициллин, – сухо уточнил Марк.
– Пап, да я знаю, я просто… – Она вздохнула.
Он улыбнулся:
– Нет, почему же, это очень показательно. Это как раз о том, что искусство – жестокая профессия.
– При чем тут искусство? – Она нахмурилась.
До этой стадии их споры «о профессии» еще не доходили. Но когда-то ведь все равно пришлось бы, подумал он, значит, нечего тянуть.
– Путь к Олимпу – это путь к профессиональному признанию. Профессиональному, заметь. А писать, рисовать, танцевать человек пытается, как правило, вовсе не за тем. Человек – животное социальное, и один из основополагающих его мотивов – ну или стимулов – потребность в стороннем внимании. Холодно человеку одному, вот он и кидается туда, откуда, как ему чудится, теплом веет, вот и вопит в белый свет, как в копеечку, – любите меня, ведь я такой прекрасный! Любите меня, ведь я лучше всех! Я лучше всех танцую! Пою, пишу, комедию ломаю на сцене, картинки рисую, нужное подчеркнуть.
– Ну так если ты действительно лучше всех…
Кажется, она действительно не понимает…
– Не лучше всех, – пояснил Марк неохотно – говорить об этом было не слишком приятно. – А лучше всех танцую. Или картинки рисую. Или книжки пишу. А это – совсем другое дело. Об этом еще Цветаева писала. Точную цитату не помню, но что-то вроде: «Почему, почему меня каждый раз приравнивают к моим стихам? Почему со мной говорят только о них? Я – не стихи, это лишь часть меня, и не самая значимая». Зритель, читатель, слушатель восхищается результатом работы актера, писателя, музыканта – ровно как в любой другой профессии. Но художнику-то мечталось о восхищении им самим. И вот он вроде бы уже лучше всех, и поклонников толпа, автографы, букеты и прочие проявления всенародной любви… а ничего в его жизни – там, внутри, в глубине – ничего эта чертова всенародная любовь не изменила. Не к нему эта любовь – к той кажимости, что он производит. И аплодисменты – не ему, а тому, что нарисовано, сыграно, спето или написано. Ну, может, премию какую-нибудь дадут, да толку с них, с премий… Кроме денег, конечно. – Он хмыкнул. – На Олимпе раздают совсем не те плюшки, которые виделись снизу, о которых там, снизу, мечталось. Вот поэтому искусство – жестокая, быть может, самая жестокая из профессий. Добирается наш художник до Олимпа весь ободранный – конкуренция же! – промерзший, ну вот, думает, сейчас в волнах всенародной любви согреюсь. И обнаруживает, что всенародная любовь сконцентрирована на картинках, им нарисованных, а сам художник никому не нужен и не интересен. Всем наплевать, что у него бессонница или плечо от махания кисточкой болит – рисуй давай! И тянет художника махнуть головой вниз с этого самого Олимпа и вообще отовсюду, из жестокого, равнодушного мира. Но головой вниз все-таки страшно, а на Олимпе хоть вкусно кормят. А жестокий и равнодушный мир – ну, то есть жестокую равнодушную публику – оттуда очень удобно ненавидеть. В отместку за равнодушие к его, художника, бессонницам и болям в плече.