Варвара Михайловна окинула взором тонкие, изящные черты,
чуть восточный разрез огромных темно-серых глаз, ровные полукружья соболиных
бровей… «Ох, мне бы ее красоту! – подумала с вечной, неутихающей, неизжитой
болью. – Ох, я была бы!..» Как всегда, от сильного сердечного волнения особенно
заломило горб, и Варвара Михайловна не смогла не одарить своей мукою племянницу
– будто грош нищенке бросила:
– Потому Екатерина себя в долгу чувствовала перед Данилычем,
что жениха у тебя отняла. Да все к добру вышло, как видишь!
Мария стояла понуро, приложив ледяные пальцы к горящей щеке.
Ей до сих пор было тяжко вспоминать, как жених ее, Петр Сапега, год назад вдруг
вернул слово, вознамерившись жениться на племяннице императрицы, Софье
Скавронской. Слез Маша тогда пролила!..
– Говорят, тетушка, – тихо проговорила Мария, поднимая глаза
– такие печальные и несчастные, что, будь у Варвары Михайловны сердце, оно
непременно сжалось бы, – нынче в Москве из заключения воротили Евдокию
Федоровну Лопухину [5], бывшую царицу. Ее всегда осуждала молва, а мне жалко
было. И она была царю не мила – его сердце к Анне Ивановне
[6] стремилось, да и
он был ей чужой человек. Ему-то Евдокию молоденькую в невесты не по любви – по
родовитости да по красоте выбрали, будто кобылку хорошей породы. Ан нет, не
привилась порода: вспомните, каков Алексей Петрович уродился – неудачлив да
кощунник своего батюшки! А все потому, что любви, любви не было! Так ведь и со
мною станется.
Она вдруг заломила руки – не стало сил терпеть:
– Помилосердствуйте, тетенька! Умолвите батюшку! Не люб мне
Петр Алексеевич – ну ведь мальчишка он, ему одиннадцать лет, мне семнадцать…
что меж нами станется, какая жизнь, какое счастье?!
– Не лю-у-уб? – провыла Варвара как бы волчьим воем. – Не
лю-у-уб, говоришь?
Лютая, змеиная злоба, та, что горше желчи, подкатила ей к
горлу, отуманила разум.
Господи! За что ж ты так несправедлив, немилостив?! Почему
даешь одним все, а другим ничего? Вот стоит красота неописанная, от которой
замирают, трепещут мужские сердца, – и чего же она еще просит?! Что еще ей
надобно, какой призрак, выдумка? Взойдет на царское ложе, получит такие власть
и почесть, какие и не снятся никому! Все наряды, все драгоценности, сказочные
богатства – и власть, власть, власть казнить и миловать, бить и ласкать, одним
взглядом приблизить к себе любого мужчину – и оттолкнуть.
Кто откажет царице? Зачем ей любовь глупого мальчишки-мужа,
когда к ее услугам будут первые красавцы царства? И уж ежели более чем полсотни
лет назад Наталья Кирилловна Нарышкина, матушка великого царя Петра,
исхитрилась взять к себе постельничим полюбившегося ей Федора Милославского – а
нравы в те поры были суровые, теремные! – то разве в нынешние вольные,
распутные времена не сыщет царица укромного уголка, где бы потешить плоть и
душеньку?.. Ну, другое дело, что не оставит ее никогда сомнение, вечно будет
червь душу точить, как наливное яблочко: а с кем бишь мой полюбовник
блудодействует, на кого похоть его навострена – на первую красавицу земли
русской Марью Александровну, не то на государыню всея Руси? Обречена, обречена
будет Машка думать, будто всякая любовь – купленная… что ж, не она одна. Точно
так же думает и тетушка ее, Варвара Михайловна, когда задирает юбки для своих
наемников-угодников, ну а на живот, на тощий свой живот кладет пару-троечку
монет, или перстенек серебряный, или цепку, не то – самоцветный камушек, и
каждому, кто с нею трудится, ведомо: не моги взять награду, покуда ненасытная
горбунья не взопреет от удовольствия! Но если у Машки есть хотя бы надежда, что
чье-то сердце займется к ней истинной страстью, будто искра пламенем, то что остается
ее тетке, как не платить бессчетно, безрассудно за каждое мгновение мужской
ласки?
Горбунья… кривая, злая, уродливая – птица вольная в вечной,
неотворяемой, темной клетке! Узница плоти!
Варвара Михайловна схватилась за горло, подавляя рыдание. Ясные
глаза Маши засияли слезами участия:
– Тетушка? Что с вами?
И это было больше, чем та могла вынести.
Вцепилась в Машину руку не пальцами – крючьями железными:
– Последний раз спрашиваю: пойдешь за Петра?
Маша отпрянула. Замкнулись черты, холодком подернулся взор:
– Нет. И не тратьте посулов. Батюшке в ноги кинусь – он-то…
Она не договорила – вскрикнула от боли, когда тетка
внезапным, резким движением заломила ей руку за спину и, держа так, будто
пойманную за крыло птицу, яростно выкрикнула:
– Бахтияр!
* * *
Маша даже не заметила, как открылась дверь и он стал на
пороге – будто тень от тяжелых занавесей по злой тетушкиной воле вдруг приняла
облик молодого черкеса в шелковом бешмете. Мрачную картину его облика оживляла
только алая рубаха, видная в прорези бешмета на груди: она чудилась кровавым
пятном, обагрившим эту широкую грудь…
– Держи ее, Бахтияр! – приказала тетка, и черкес шагнул к
Маше. Она отпрянула, более изумленная, чем испуганная, выставила ладонь,
пытаясь задержать Бахтияра, и он впрямь запнулся было, однако тетка яростно
выдохнула:
– Делай как сказано! – И черкес одной рукою поймал Машины
запястья, а другой так стиснул ее стан, что она на миг перестала дышать в этой
железной оковине. Руки ее слабо дрогнули, и Маше на миг сделалось стыдно этого
их беспомощного трепыхания.
Тетушка тоже устремила на них взор, исполненный отвращения:
– По одним рукам твоим видно, что много воли берешь! Погляди
– мозоли! От поводьев небось? Опять гоняла верхом как скаженная? У девицы
благородной должны быть нежные, лилейные, бело-розовые ручки! Я же учила тебя
надевать на ночь перчатки, изнутри миндальным маслом смазанные! Попустили тебя
родители с детства, да и теперь исправлением разума и воли девичьей
пренебрегают. Сделали твою младость сном, а жизнь будет – мучением!
Маша почти не слышала ее слов. Она вдруг ощутила, что
Бахтияр ее не просто держит, а крепко прижимает к себе. Дышит неровно, тяжело.
Бледные виски покрылись испариной…
Маша попыталась отпрянуть, но тело Бахтияра как бы слилось с
ее телом, а хватка сделалась еще крепче. Ей стало странно, так странно!
Красивый черкес всегда казался ей чем-то бездушным, да и не глядела-то она на
этого невольника никогда толком, и вот сейчас видеть, ощущать его волнение… Что
же, он разделяет злость своей госпожи на Машу? Но что тогда происходит с ней
самой? Отчего ей уже не страшно в руках Бахтияра, а…