Каждую минуту я раскаиваюсь в своем грехе, что совершила, и не могу сваливать свои поступки ни на околдовавшее меня чародейство, ни на что иное, кроме как на собственное малодушие и желание познать то, о чем мы с тобой в девичестве читали во французских романах. Супруг мой Федор Иванович – человек добрый и отзывчивый, и я знаю, что он любит меня всею душою, но, к своему стыду, за все эти годы, даже став матерью его троих детей, я не смогла принять его и полюбить. Уважение, желание защитить и нежность – все есть, но любви не было, нет и, видимо, уже не будет. Федор Иванович никогда не простит меня, и я не осмелюсь даже и прощения у него просить, но Бог видит – я желаю ему самого лучшего, а такая неверная жена, как я, – это кара, несправедливо посланная свыше. Матушка моя, Анфиса, сестра! Даже если вы не простили меня, на что я даже и не надеюсь, прошу, нет, умоляю, напишите мне весточку, скажите, как там мои детки, здоровы ли, как растут, всего ли хватает? Федор Иванович, должно быть, заботится о них. Как он сам? Не хворает ли? Я никогда…»
Далее было написано по-французски, которого Лизка, естественно, не знала, и часть текста, довольно большую и посвященную переживаниям Елизаветы, пришлось пропустить. На родном языке женщина писала уже следующее письмо, такое же ветхое:
«Милостивая моя сестра Анфиса! Спасибо, что откликнулась на мое послание и отправила мне весточку из родного дома, который больше родным я называть не могу! Я с нетерпением ждала твоего письма все эти месяцы, и, когда сегодня мне передали его, я едва ли не зарыдала при чужих людях – такая радость переполняла мое сердце. То, что я вынуждена сейчас быть так далеко, – моя расплата за свое любопытство, сладострастие и порочные желания…»
Елизавета радовалась в письме тому, что дети ее и супруг здоровы и с матерью и старшей сестрой тоже все хорошо, и радость эта была настолько неподдельной, что у Лизки вдруг защемило сердце – она почти воочию видела писавшую при тусклой свече одинокую, посеревшую от горя женщину, страдающую в разлуке по детям и ненавидящую саму себя за содеянное, хотя по современным меркам и не произошло ничего страшного, подумаешь, изменила мужу с любовником. С кем не бывает. А тут Елизавета вынуждена была бежать и скрываться от общества. Правда, тут читающая письма девушка задумалась – общество ли только было виновато в поступке прапрабабки? Дочь Пушкина Наталья тоже развелась, лет за 20 или 30 до событий с Елизаветой, хотя у нее тоже было трое детей, однако удачно вышла замуж за прусского принца. Или все дело в том, что Елизавета хоть и была дворянкой, но не высокородной?
Запутавшись в мыслях, Лиза вновь принялась за чтение. Наконец прапрабабка упомянула и про своего любовника.
«За свою любовь к Генри мне пришлось расплачиваться большой ценой. Сейчас я самая несчастная на свете, милая моя сестра. И думаю – любовь ли это была? Делает ли любовь настолько глубоко несчастными, дарит ли столько боли и слез? Несколько месяцев тайного счастья по ночам и раскаяния днем – и почти два года игры в прятки.
Но есть одна вещь, которая позволяет мне все еще чувствовать в себе хотя бы толику достоинства – я не вернулась к Генри и не вернусь никогда, хотя и о нем я много думаю и ужасно скучаю. Чувствую, что он ищет меня, и, как только найдет, достоинства во мне не останется и вовсе, потому что не знаю я, как сопротивляться ему, его словам, его воле. Он смотрит на меня, и я готова отдать все, бросить все, даже себя. И потому я прячусь, нахожусь в бегах, как преступница. Хотя я и есть настоящая преступница…»
Далее вновь было написано что-то по-французски.
В третьем письме были весьма странные и завораживающие строки:
«Генри почти нашел меня, и я вынуждена была срочно уехать, потому, скорее всего, твое письмо, сестрица, не дойдет до меня. Теперь я нашла приют в другом месте. Надеюсь, тут Генри меня не достанет, но сердце мое тревожно.
Он снится мне ночами. Днями мне кажется, что я вижу его в толпе. Он как морфий, Анфиса, если привыкнешь – отказаться сложно, и тянет, тянет, тянет. Всю душу уже вытянуло. Пишу тебе в крайнем отчаянии, потому что не могу больше. Кажется мне, что схожу я с ума, его любовь извела меня. А самое ужасное в том, что сама я и виновата. Если бы ты знала, Анфиса, кто он на самом деле, ты бы прокляла меня и весь мой род, как это сделали за меня.
Открою страшную тайну. Я влюбилась в чудовище. Отдала ему свой разум, сердце, а теперь он охотится за душой. Но видит Бог, сестра, я не знала, кто он, а как узнала – было поздно! А потому и бегу, чтобы он меня не достал, а через меня – и вас.
Я люблю его и боюсь, а раз боюсь, то и ненавижу.
Помнишь, отец говорил, что глаза мои как синие озера? Сейчас мои глаза как грязевые лужи. Но у меня хотя бы лишь грязь, а в его глазах – зелень, грязь и кровь».
Далее на страничке ничего не возможно было разобрать, как Лиза ни пыталась.
Четвертое письмо, датированное годом спустя, больше похожее на какой-то измятый обрывок, было самым странным, пугающим. Почерк изменился, стал тонким и дрожащим, да и само написанное было пропитано духом сумасшествия:
«Я больна. И душой, и телом. Тело мое рвет болезнь, душу – Он. Он мне снится, а может, приходит. Смотрит на меня, целует, обнимает и шепчет слова на родном языке, который я не понимаю. Но мне говорят, что это все пустое, болезненные видения. Мне становится страшно, но я люблю эти видения. Они – все, что у меня осталось.
Я слышу его голос, вижу в окне, чувствую его запах.
Говорят, что иногда я начинаю звать его, кричать и буйствовать, и потому меня надолго обвязывают веревками по рукам и ногам, но я не помню этого. Совсем не помню. И тяжело болею.
Мои дети отрекутся от меня, и дети моих детей будут страдать из-за меня, и дети детей детей моих – тоже, но, если будет в роду хоть кто-то, кто однажды сможет сопротивляться этим чудовищам, я буду счастлива, где бы ни находилась – под землей или над землей, что, впрочем, маловероятно, – слишком я грешна. Но все же я сумела предпринять кое-что, дабы защитить своих детей, я смогла! Пусть ценою нового греха, но теперь вы все под защитой от него и от таких, как Он.
Он должен прийти ко мне в полночь. Чудовище, которое пьет кровь.
Я боюсь стать такой же, как и Он. Но Он – моя тень в этом черном царстве ночи».
Было еще два послания, но не от Елизаветы Хвощинской, а из больницы, в которой она, оказывается, находилась. Больницы для душевнобольных, содержащейся на пожертвования какого-то там графа. В первом сухим языком было сказано, что такая-то и такая-то, страдающая шизофренией, сбежала. Во втором, отправленном буквально спустя пару дней, было сказано уже другое: такая-то и такая-то пыталась удрать зимой из заведения для таких-то и таких-то и потому получила легочную болезнь, с которой и слегла, и третьего дня месяца была отдана земле и Богу.
Прочитанное испугало Лизу.
Во-первых, сходством имен – Генри и Елизавета. Ладно, пусть Елизавета – имя распространенное, что сто лет назад, что сейчас, но Генри – Генри имя весьма редкое. А человека, в которого прапрабабка была влюблена, звали как раз именно так. Шутка судьбы? Мало того что Лизка так похожа на эту женщину, так и ее мужчину тоже зовут точно таким же именем, и он тоже англичанин, хоть и наполовину. А может быть, на старинном снимке в кулоне Генри тоже изображены ее прапрабабка и… И кто? Ее Генри, который по стечению обстоятельств оказался не только тезкой, но и двойником Генри Елизаветы из начала двадцатого века? Или… самим Генри? Глупости какие! Такого быть не может! Наверняка этому должно быть какое-то логичное объяснение!