Откуда-то сбоку, из темноты, из тени, контрастно сгустившейся от огня, на Песьего Царя бросилась уцелевшая собака, поджарая сука с разбухшими, отяжелевшими сосцами, с налета ударила его, развернула лицом к нам; Джалиль, стоявший ближе всех, уже почти изготовившийся к стрельбе, успел среагировать, две или три пули ударили ей в брюхо, окатив Песьего Царя кровью и молоком, но ударили в тот момент, когда клыки ее уже сомкнулись на его горле, вырвали кадык и трахею.
Песий Царь умер мгновенно, осел на землю, и сверху на него навалилась мертвая сука, которая могла броситься на любого из нас, спрятавшись в слитке темноты, сделавшись неразличимой для глаз, «засвеченных» огнем. Но она отомстила ему, Царю, не уберегшему ее детей, и нечто столь отвратительное и откровенное было в ее обнаженных сосцах, в молоке, залившем бушлат Песьего Царя, разбавившем до розоватости кровь, в бледных ее клыках, ощеренных для последнего прыжка, что мы все отвернулись, вглядываясь в угли, в их багровое мерцание. Над мертвым человеком и мертвой собакой висел оставшийся со старых времен лозунг, призывавший заключенных к честному труду.
– Нельзя все так оставлять, – сказал я Марсу. – Тут все начнется заново. Нужно все сжечь. Не только логово, а все целиком. Дотла.
Марс не перечил, сказал только:
– Тут всю страну надо сжечь, – и приказал Мусе и Джалилю искать еще бензин, чтобы облить все бараки.
Тело Песьего Царя и тело убившей его собаки мы оттащили в барак, первым назначенный к сожжению; Данила обошел его с канистрой, плеская на стены, словно очерчивал охранительный круг, чиркнула зажигалка, и пламя побежало в две стороны, перепрыгивая от одной бензиновой кляксы к другой, каждый раз вспыхивая с хлопком, похожим на хлопки знамени на ветру.
И тут из какой-то щели, где она, испугавшаяся, оглушенная, просидела весь бой, выскочила повариха колонии, – других женщин тут не было, – та, о которой пекся старик, бывший вор. Она все видела, видела, как собака убила Песьего Царя, и я ждал, что она взвоет по-собачьи, упадет наземь, начнет вертеться, перекатываться, бесноваться. Но она заплакала, не зарыдала, а именно заплакала, впустив в себя случившееся только на ту малую долю, которой достаточно для безвольных слез. Сквозь слезы она оглядывалась по сторонам, и я понял, что она видит нечто, недоступное нам: моменты ее жизни с Песьим Царем, точки в памяти, на которых держалась цельность ее мира; она сличает их с тем, что вокруг, а вокруг убитые псы, горящие бараки, мертвый Песий Царь. И было странное ощущение, что мы разрушили нечто, о чем не имели понятия; жуткое, нераздельное существование, где все смешалось в одно: псы, люди, мужчина, женщина, плоть и пища, тело и место, сон и явь. Однако и внутри этого месива было возможно чувство, такое же бесформенное, слипшееся, соединившее в себе и преданность, и ненависть, и любовь, и страх; а теперь это чувство разделялось на части – и распадалось, бесповоротно умирало, ибо не могло существовать вне изначальной слитности.
Толстая, неуклюжая, она вдруг стала ловкой; вывернулась из рук Мусы, оттолкнула Джалиля, побежала; Муса вскинул автомат, Марс махнул рукой – не надо, он все понял наперед. Женщина вбежала в горящий барак, оставив дверь открытой, в проем тут же повалил дым, потом тяга выбросила язык пламени, алый, клубящийся, и дверь запылала; там, внутри, она – если успела – нашла Песьего Царя. Ворваться и вытащить ее уже было невозможно, пламя загудело стеной, взметнулось выше крыши; начал лопаться старый шифер, полетели в стороны дымящиеся осколки, а изнутри барака не донеслось ни звука.
Так же сжигали себя – за веру – раскольники; здесь не было веры, но была невозможность жить иначе, была преданность такой силы, что ты ничем не был способен ее превозмочь.
…Пожар унялся, бараки выгорели дотла, оставив по себе только груды малиновых рдеющих углей; арестанты Песьего Царя наконец-то начали расползаться, исчезать в ночи. Мы сказали, что утром отведем их в поселок, но в поселок-то, видно, помня, как местные жители выдали их Песьему Царю, бродяги не хотели возвращаться; мы уничтожили их дом и ничего не могли предложить взамен. Мне даже показалось, что многие из них были в каком-то смысле даже благодарны Песьему Царю, давшему им привычную форму существования, – и ненавидели нас, выбросивших их снова в опасную, неопределенную жизнь. Мне вспомнились старики, идущие голосовать за коммунистов, их шаркающие шаги, их палки и костыли, моя к ним ненависть; теперь бы я так не чувствовал.
Бойцы выпили водки в помин души Песьего Царя. И вдруг раненый Джалиль, сгорбившись, расшнуровал ботинки, забубнил себе под нос что-то заунывное, отупляющее, сдвигающее сознание куда-то вбок, – и сам двинулся вбок, боком, танцуя вокруг углей.
Легко, будто паря́, он ступил на угли, штанины задымились, но босые бледные его ноги оставались невредимы. Гортанный, вибрирующий, голос его поднялся над потрескивающим, шипящим, шепелявящим, сипящим пожарищем; Муса тоже разулся, забубнил, подвывая, пошел по углям таким же кругом.
Вдвоем они пели и танцевали, поднимая искры, фигуры их двоились, троились от горячего воздуха, и в какой-то момент мне показалось, что их трое, Песий Царь танцует с ними, воскресший, просветленный смертью. Она вымыла из него все темное, дремучее, оставив только чистое свечение силы, и он радовался облегченной душой, и не было распри между ним и Джалилем с Мусой, не было страстей, только безмысленное, бесчувственное существование языков огня ведали эти трое, и огонь не обжигал их – свою часть, свое собственное естество. Огонь в углях был горяч лишь для нас, стоящих поодаль, а сам в себе он был хладен, и хладны были души тех, кто стоял в нем; «дикие гуси», наемники всех войн, Муса и Джалиль отпевали Песьего Царя.
…В поселке на нас смотрели со страхом, кажется, кто-то из охотников, зашедший далеко в тайгу, принес новости о дальнем зареве большого пожара. Мы не раз вымылись по дороге, выкупались в озерах, но времени стирать одежду не было, Марс спешил вернуться и доложиться, и только в поселке я заметил, что камуфляж наш весь в белесых пятнах пепла, словно в бабочках-поденках, одежда пахнет потом и пожаром, пахнет мертвечиной.
Когда мы шли по улице, дворовые псы рычали и забивались глубже в конуру, прятались в поленницы, убегали на зады, на огороды – запах мертвой своры Песьего Царя вселял в них ужас, но жители поселка об этом не догадывались, и им казалось, что псы боятся нас самих.
«Не ищи живых, ищи мертвых» – в смерти Песьего Царя и его подруги не было моей прямой вины, я не убивал их, мы вообще никого не убивали, кроме собак, которых, честно говоря, стоило застрелить. Но я чувствовал, что нарушил запрет, данный мне однажды, и моя жизнь теперь связана с Песьим Царем. Бойцы смотрели на меня с уважением, а я мечтал, чтобы все вернулось назад.
Мы разрушили жуткое гнездо, но язык не поворачивался назвать это дело благим. Я ощущал, что все мы повязаны нечаянной смертью властителя псов и наше далекое будущее предопределено тем, что мы совершили здесь, тем, что мы чувствовали, совершая.
Часть четвертая
Глава XI
В Москву мы вернулись уже после выборов, бесславно, с душком махинаций выигранных Ельциным. Марс попытался заплатить мне, но я не взял денег, хотя и понимал, что этот отказ мало что значит; даже если я никогда впредь не буду работать с Марсом, я уже не вольный стрелок, я привязан к его команде; мы теперь вместе просто в силу того, что сделали.