Взгляд базилевса.
Сына и внука царей.
Потомка Ахилла-мирмидонянина, схватившегося под крепкостенной Троей с самим Агамемноном, владыкой златообильных Микен, города Львиных ворот.
Ни отшутиться, ни тем более прикрикнуть, как бывало, Аэроп не посмел. С теми, кто умеет глядеть так, нельзя спорить. Следует лишь промолчать и придержать повод, пропуская мальчишку вперед, во главу кавалькады.
– Люби Кинея, Аэроп!
– Повинуюсь, царь-отец!
Крепко стиснув коленями конские бока, седогривый великан склонил голову, церемонно прижав ладонь к сердцу. Как делал это в Италии, принимая приказы незабвенного царя-побратима.
Скодра. Середина осени того же года
«От Кинея-афинянина Гиерониму из Кадрии – привет!
Виновен и не смею отрицать вины, любезный друг, поскольку, три твоих послания получив, с ответом позволил себе непростительно помедлить. В оправдание себе скажу, однако, что из дикой глуши, где нынче волею Олимпийцев я обретаюсь, верная оказия чрезвычайно редка, довериться же случайному путнику, согласись, было бы неосмотрительно. Впрочем, как верно сказано у Аполлония Ликийского, „нам не дано узнать, куда ведет тропа, и худший путь подчас отнюдь не худший“. Отчего, пользуясь счастливым стечением обстоятельств, поручаю письмо это, положась на благосклонность богов, купцу, промышляющему закупками здешней соли для нужд Амбракии, в надежде, что царское слово, подкрепившее мою к сему почтенному торговцу просьбу, заставит сего мужа, хоть и преизрядного проныру, судя по внешности, передать свиток, не затеряв его в дороге, своим амбракийским компаньонам, чьи корабли ходят в Азию, для дальнейшей передачи из рук в руки. И, теша себя такой надеждой, попробую в этом письме хоть вкратце поведать наконец-то обо всем, что так интересует тебя, мой дорогой и, увы, увы, мне далекий друг. К тому же приютивший меня местный князек, или царь, как он сам предпочитает титуловаться, с раннего утра уехал охотиться на здешнюю живность, прихватив с собою и воспитанников моих, меня же, уважив недуг (не спеши тревожиться, обычная простуда), оставил отлеживаться под присмотром лекарей, хотя и не учившихся в святилищах Асклепия, но тем не менее на диво сведущих. Так что есть у меня нынче время ответить на твои вопросы, ясные, как всегда, не спеша и всеобъемлюще.
Ты пишешь, что весьма удивлен отказом моим от некогда твердого решения посвятить жизнь высокой философии и прочим наукам, обосновавшись в родных Афинах. Удивляет тебя в этой связи также и то, что блеску и величию мудрого и благочестивого, по твоему мнению, стратега Антигона и пышности его двора предпочел я тусклое уныние жилища варварского князька. Отвечу по порядку, стараясь не приукрашивать истину и ничего не скрывая.
Без всяких приключений добравшись до Аттики и расставшись с посольством (кстати, не сочти за труд передать почтенному Клеосфену, что я помню его заботу и не устаю поминать его в молитвах), нашел я родной свой город не таким, каким представлял, основываясь на воспоминаниях детства. Да, конечно, покинув родину юным отроком, я мало что мог помнить. Однако увиденное заставило сердце восплакать. Город, нельзя не признать, красив и даже ухожен, а толпы бродяг, заполнявшие его некогда, рассеяны стараниями городской стражи. Многократно сократилась преступность, выбор товаров, как собственных, так и привозных, широк и разнообразен. Но… не знаю, как и выразить… Афины тусклы. Да, именно тусклы, лучше не скажешь! Представь себе: мелкие интересы, мелочная вражда, маленькие успехи и крохотные, ничтожные людишки, недостойные ни былой славы своего полиса, ни своих собственных предков. Многим из них ничего не говорят имена Фидия и Геродота, Перикла они и вовсе считают неким древним тираном, враждовавшим с демократами. Я знаю, ты сочтешь мои слова шуткой, но знай: это, увы, горькая правда.
Теперь, дорогой друг, надеюсь, тебе станет понятнее, отчего, попав в родные места после многолетней разлуки, я не воспрял духом, а, напротив, затосковал и едва не захворал злым недугом, именуемым медиками „меланхолией“, причем в самой злокачественной форме. Красоты Парфенона, Пропилеи, строгая соразмерность агоры
[44]
и шум Пирейского рынка помогли мне избежать хвори, но шедевры архитектуры, как ни могуче их благотворное воздействие, не способны составить достойное общество живому человеку. Чтобы удовлетвориться их компанией, не нуждаясь в общении с существами из плоти и крови, надо и самому быть изваянным из мрамора, а я, хоть и таю надежду со временем встать на пьедестал рядом с иными великими уроженцами моего города, пока еще не ощущаю потребности в том, чтобы сие действо осуществилось в обозримом будущем.
Вспомни к месту наш разговор, в котором тобою, милый Гиероним, была высказана удивительно тонкая и емкая мысль, глубине которой я не устаю завидовать по сей день; ты отметил тогда, что лишь свобода способна сделать человека человеком. Не забыл я и твою изящную ссылку на „Этику“ Аристотеля относительно соотношения категорий „свободный“ и „человек“. Вне свободы, утверждал ты, следуя за Стагиритом, нет и полноценного человека. И, соответственно, рабство, безразлично, физическое или духовное, превращает мыслящего в противоположность себе, в нечто, более всего напоминающее одаренное связной речью животное.
Так вот, на мой взгляд, и ты, и Аристотель – да простится мое кощунство! – видимо, не вполне правы. У меня было время поразмыслить и была возможность сравнить.
Выводы мои таковы.
Абсолютной, идеальной, как сказал бы Платон, свободы нет, и даже в демократичнейшем из наших полисов свобода полноправного гражданина ограничена его обязанностями перед иными полноправными. Не так ли? На этом основан принцип народоправления, достигший высшего пика расцвета в славные, но, как ни жаль, безвозвратно минувшие времена моего великого согражданина Перикла. Народоправление, понимаемое буквально, неминуемо обречено выродиться во власть толпы. Толпа же есть серость, а серость не способна к созиданию. Добро – бело, зло – черно, но то, что находится между ними, не имеет характеристик и неспособно к существованию. Впрочем, можно сказать, и более приближено к пониманию. В ситуации, когда простое большинство всевластно, столкновение сотен и тысяч сущностей, привычек, разумов и стремлений, пытаясь достичь единственного приемлемого для всех решения, дает в итоге неизбежный развал, крах и вырождение системы. Кому, как не нам, афинянам, казнившим по явному навету и минутному капризу великого Сократа, не знать об этом?! Казнь же вслед за ним его обвинителей, изобличенных в клевете, не опровергает мою мысль, а лишь подтверждает маразматичность выродившегося народоправления, ибо оно оказывается не в силах ни уберечь Сократа, ни хотя бы последовательно выдержать принятую в политической практике линию поведения.
И если правление большинства способно украсить и возвеличить державу, то лишь при соблюдении двух непременных условий. Во-первых: такая держава обязана быть невелика, чтобы достоинства и пороки каждого из претендентов на должности оказывались очевидными всем, имеющим полноправие, и недостойные не оказывались бы избранными на руководящие посты, открывающие простор для злоупотреблений. Во-вторых же, и в этом случае необходим безусловный, всеми признанный вождь, как сказал бы незабвенный наставник Эвмен, харизматический лидер, чья воля не подлежала бы обсуждению в силу полного признания всеми полноправными избирателями его выдающихся достоинств или заслуг. Таков пример Перикла. В самом деле, Перикл, всего лишь избранный руководитель, формально подотчетный народу, на деле являлся беспрекословным властелином полиса, не побоюсь сказать даже, базилевсом без диадемы. Но и он был всего лишь человек, и он ушел в конце концов, как уходим все мы. А пришедшие ему на смену уже не умели обуздать страсти толпы, ибо в отличие от Перикла и сами являлись всего лишь ее частью. Ничего не поделаешь, Периклы редки, словно синие рубины. Ты должен помнить такой рубин, друг мой: пять этих редчайших камней подарил когда-то Божественный наставник Эвмену за верную службу престолу.