Ольга сокрушенно качает головой:
– Силы небесные! Да ведь Лёвушка нам – кузен! Его отец Сергей Алексеевич – старший брат нашей мамы Полины Алексеевны. А семью их мы потеряли, когда они уехали в имение, в деревню, весной восемнадцатого года… Нашлись! Мама ваша нам – троюродная племянница, а вы – наш четвероюродный внучатный племянник. Мы и в самом деле родственники, Пьер…
– Мама очень обрадуется… А скажите, не знали ли вы Алексея Татищева?
– Которого? Татищевы – большая семья, и петербургские, и тверские, костромские… У них и графы были. Один даже был военным министром у Николай Палыча… Мы близко знали Валериана Татищева, камергера, он был женат на Элен Обресковой, нашей родне, но их обоих расстреляли в Алапаевске еще в восемнадцатом…
– Алексей Аполлонович Татищев. Офицер, мамин сводный брат…
– Аполлонович? Что-то знакомое…
– Да это Алекс-артиллерист! – машет рукой Мария.
– Алекс? Он учился в Михайловском юнкерском училище?
– Я знаю только, что после Гражданской войны он сидел в лагере на Соловках, потом освободился, а в тридцатых годах его опять арестовали, и больше мы о нем ничего не знаем…
– Оля, ты помнишь, он рассказывал про страшную лестницу на Секирной горе? Это же на Соловках…
Она берет из пачки “Севера” папиросу, закуривает, кашляет.
– Маня, что ты себе позволяешь…
– Отстань… Он тогда приезжал из Твери какой-то потерянный…
– Да, он нам показался странным… Он работал бухгалтером в какой-то артели. Это тридцатый или тридцать первый год, мы еще на свободе…
– Вы разрешите, я тоже закурю? – спрашивает Пьер и достает пачку “Житан”.
– Вспомнила! – Смутная улыбка пробегает по лицу Марии. – Я же видела их на Московском вокзале, он встречал отца, Аполлон Николаича, он одно время был тверским предводителем. Оля, ты должна помнить! Это еще до войны, тринадцатый год! Это Алекс!
– Ну, это был блестящий юноша…
– В каком смысле?
– Он был первым по математике в Михайловском училище. Ему сулили какое-то необыкновенное будущее… Он бывал с товарищами у нас на Каменноостровском на журфиксах. Барышни были от него без ума… Остроумный, манеры превосходные…
– Как на нем сидел мундир! Я с ним венский вальс танцевала, помнишь?
– Когда началась Гражданская, он ушел на Дон к Корнилову. Прошел весь Ледяной поход с добровольцами. Очень достойно… Судьба, конечно, не баловала… Маня, я не помню, почему он не ушел с Врангелем?
Мария морщится недовольно:
– Там была какая-то романическая история… Его же ранило, под Орлом, по-моему. И когда Деникин отступал, его спасла какая-то сестра милосердия…
– Да, да, кажется, из-за нее он остался в Новороссийске… А потом, конечно, Соловки…
– Ну, тогда сроки были детские – три года, пять…
– Когда мы его видели в последний раз? Пожалуй, вот тогда в тридцатом…
– Его загребли в тридцать втором или в конце тридцать первого. Помнишь, Анна Васильевна нам написала? А потом он вышел в ссылку, я получила от него очень милое письмо из какой-то уральской дыры… Ты уже в лагере была.
– И все. Больше – ни слуху ни духу… – вздыхает Ольга.
Лицо Марии становится суровым.
– Погоди… Я тебе рассказывала про Оболенскую, стукачку. На саратовской пересылке… Она сказала, что Алекс сидел в Казахстане, Джезказган, что ли… Это самое начало войны, июль. Значит, в сорок первом он был еще жив…
В репетиционном зале Большого театра идет утренний класс балетной труппы. Ведет занятие репетитор, немолодая женщина с сухим скуластым лицом, она показывает фигуры и дает команду. Концертмейстер за роялем начинает играть.
То балерина, то танцовщик садится на пол в шпагате, отдыхает, пропуская упражнение, потом присоединяется к группе. Зал озаряет фотовспышка. Фотограф из “Московского комсомольца” Валера Успенский, с двумя камерами, шныряет по залу, выискивая точку съемки, то ложится на пол, то забирается на подоконник.
В углу с режиссером Брагиным, пожилым, располневшим бывшим танцовщиком, сидит Пьер. Они негромко разговаривают.
– А солисты? – спрашивает Пьер.
– Так тут и солистки – Корнеева, Алчевская. Вон Тамара Малинина вчера “Пламя Парижа” танцевала, а с утра в классе. Хотя после спектакля имеет право пропустить…
Фотограф садится рядом на пол, копается в сумке, перезаряжает “лейку”.
– Поаккуратней, Валера, со вспышкой, – замечает Брагин. – Нинке Лунёвой прямо в морду… Ослепил.
– Дядь Вась, кадр будет – закачаешься…
Он вставляет длинный объектив, отходит к роялю, целится. Сверкает вспышка.
– А вот эта? Чем-то напоминает Лиан Дайде…
– Ничего… Галкина Кира…
Репетитор командует, девушки отходят в сторону, садятся на пол. Мужчины тренируют прыжок.
В актерском буфете несколько человек с подносами стоят в очереди к стойке раздачи. За столиком Брагин пьет чай и разговаривает с фотографом, уплетающим бутерброд.
– Как там отец?
– Сидит у приемника или ворчит. С соседями воюет… Дядь Вась, его, кроме меня, никто вынести не может…
– Я на той неделе, может, заеду…
Успенский даже жевать перестал.
– Бутылка за мной – только приезжайте!
Подходит балерина Кира Галкина, кладет на стол сумку, проводит рукой по лбу.
– Привет! Мне бежать надо, я чего-то замоталась…
За соседним столиком оборачивается Вероника, бывшая балерина, служащая в канцелярии балетной труппы.
– Справку принесла?
– Ой, Вероника! Валер, возьми мне кофе… Ты меня на среду поставила на одиннадцать сорок к Полонскому, а у меня зарез, я же тебе говорила! У матери пенсия, это полдня на почте в очереди стоять, а мне надо девочку из школы забрать…
– А я что могу? Махарадзе в больнице, Нонка в Подольск на шефский концерт едет… Кого ставить?
– Ну, придумай что-нибудь, ну пожалуйста!
Кира лихорадочно вываливает на стол содержимое своей сумки. Успенский приносит чашку кофе. Вероника подходит, ждет.
– Кира, знакомься, это наш французский гость Пьер, – говорит Брагин. – Он интересуется историей нашего балета, в частности, Мариусом Петипа… Ты на него произвела большое впечатление.
Пьер встает, с поклоном протягивает руку:
– Очень рад познакомиться…
Но Кире не до него. У нее слезы на глазах.
– Здрасте… Вероника, ну, не знаю, я ее утром вот сюда положила! Куда она делась, эта проклятая справка… Бред какой-то! Ну, завтра принесу…