Отсюда и провокационный характер порно-шика, маркетинга крупных торговых марок, пытающихся совместить роскошь и разврат, флиртующих с табу, чтобы задеть за живое перенасыщенный рынок. Певица Мадонна на сцене затаскала эту грубую образность до дыр: назойливыми касаниями ягодиц, смешением Христа с фаллоимитатором, поцелуями взасос со своими музыкантами. Она мобилизовала всю воображаемую атрибутику оргий и садо-мазохизма, чтобы усилить возбуждение аплодирующих ей балбесов. Порнография — лучшее противоядие от распространяемых ею изображений: взлом запретов она превращает в рутину, наводя на нас бесконечную зевоту. Ее следует прописывать в качестве средства от бессонницы, ее снотворный эффект творит чудеса! Просчет порнографии в том, что она, на самом деле, является совокуплением «по доверенности»: меня-там-нет. Вот почему столько благонамеренных граждан снимают любительские порнофильмы. Эти мужья запечатлевают собственные эрекции, достойные Сарданапала, и семяизвержения, напоминающие гейзеры, в то время как их жены, в белой пене спермы, ласкают себя с помощью вибраторов на солнечной энергии — экология обязывает! Подобно философам, торгующим наборами с укомплектованной мудростью, эти умельцы мастерят карманную порнографию, не выходя из дома: вариант «траханья из „Икеи“»!
Истинная непристойность — это, в конечном счете, наша жадность к созерцанию чужой смерти и чужих страданий, наш плотоядный интерес к изображению катастроф по телевидению или к автоавариям на трассе, когда всякий останавливается, чтобы увидеть развороченные тела. Толпой, которая когда-то устремлялась к местам публичных казней, двигало не чувство справедливости: вид чужой агонии облегчал ужас перед собственной кончиной. Толпа смотрела на казнимых, испытывая дурноту и успокоение.
4. Ради бога, больше сдержанности!
С отменой запретов за последние тридцать лет появилось такое множество текстов, где с нарочитой раскованностью описываются все позы и все действия, что к писателям и кинематографистам, не включающим непристойных сцен в свои произведения, мы испытываем настоящую признательность. Спасибо за то, что избавили нас от очередных кульбитов, экстазов и стонов. Некоторые тоскуют по временам, когда любить значило рисковать: цензуре удавалось придать особую цену тому, чего она нас лишала. Ее заграждения были в равной степени преградой и подспорьем: всякий, кто нарушает запрет, молит Небеса о наказании. Речь идет о коалиции пуритан и порнократов — первые, в ответ на вызов последних, выдают им патент на скандал: художник нуждается в представителях расхожей морали, чтобы числиться гонимым. Ему необходима какая-нибудь статуя Командора, дабы, подняв на щит любую халтуру и любую мелкую провокацию, он мог раздуть ее до уровня культурного события. Разрушься этот союз, возникла бы паника. Подобный вопрос уже ставился в XVII и XVIII веках. Богохульство в дореволюционной Франции действительно имело двусмысленный характер: оно должно было вписываться в то общество, где сильна вера и где действующие догмы провоцируют профанацию. Сен-Симон так описывал оргии герцога Орлеанского, знаменитого либертина времен Регентства: «Все много пили, распалялись, во всю глотку сквернословили и состязались в святотатственных речах…»
[102]
. Даже неистовый атеизм маркиза де Сада звучит косвенной хвалой Церкви: бесчисленные кощунства его персонажей, осквернения облатки и креста являются лишь способом воскресить Бога, оскорбляя его. Любое издевательское высказывание основывается на табу, которое нужно нарушить. Разрешить публикацию шокирующей книги значит оказать ей плохую услугу. Сколько авторов мечтают попасть в ряды запрещенных, чтобы обрести ореол «про́клятых»!
Можно говорить по крайней мере о двух разновидностях непристойности: христианской, содержащейся в пособиях по исповеди и покаянию, которая будит желание под видом его изгнания, и современной, которая это желание высушивает, полагая, что описывает его таким, каково оно есть. Чтобы покончить с незаконными действиями, церковным властям следовало назвать их, рискуя привлечь к ним внимание: спаривания a tergo (лат. «сзади»), поллюция с помощью рук, при трении о женские половые органы, о ягодицы мальчика, блуд с девственницей, служанкой, животным
[103]
. Напротив, стремительное разрастание описаний похоти в современной литературе (Брет Истон Эллис и его европейские эпигоны) приводит к девальвации секса, который показывают однообразным и уродливым. Полная победа эротически-депрессивной тенденции, соединения отваги с глубоким унынием. Тащиться, трахаться, подставлять задницу, кончать — это не провокационный «лексический минимум», а пуританский, выстраивающий действия в определенной последовательности. Новый академизм трэша, к счастью, иногда приправлен юмором
[104]
. Эрос обычно словоохотлив и провоцирует на разговорчивость — может быть, мы вправе ожидать от него некоторого разнообразия и прекращения пережевывания одного и того же? За несколько десятилетий чувство голода перешло в пресыщенность.
Классические эротические тексты пристойны в своей непристойности, в них используются литота, или преуменьшение, намек. Яркое короткое замыкание интереса не вызывает, а умолчание часто самый верный путь к прорыву в запретное. Зачем в интимной сфере экономить на элегантности, откуда это желание эпатировать? Сочность описаний не исключает изысканности. В этом отношении характерен переход в области литературы от ошеломляющего реализма Жана Жене, Теннесси Уильямса, Хьюберта Селби-младшего, Тони Дювера, Генри Миллера или Жоржа Батая к «секс-корректности» современных прозаиков с их «эксплицитными» описаниями, лишенными и чувства и прелести. Сила языка в многозначности, в смещениях смысла, в подтексте, в тонком равновесии агрессивности и сдержанности. Возбуждает не грубость слов, — возбуждает ситуация, при которой эти слова становятся необходимыми. Они вырываются у нас в своей животной грубости в разгар действия, они как бы составная часть самого действия. Вне контекста они и нелепы и смешны. Чего не хватает большинству современных книг, так это ощущения торжественности (даже в описании мерзостей) и признания того факта, что область эротизма остается поразительной, захватывающей. Не говорит ли Жан Полан в связи с «Историей О»
[105]
о «беспощадной пристойности»? Преимущества художественного слова: возможность с его помощью избавиться от гнета, а заодно и от нудных перепевов одного и того же, от стереотипов в изображении разврата. Чем развязнее, тем беднее становится речь, порождая холод и мерзлоту.