– Почему тебя это заинтересовало? Неужели еще один роман? И на этот раз исторический?
– Пока всего лишь любопытство.
– Ладно, постараюсь тебе помочь. Поговорю со служащей архива и свяжусь с тобой. Кстати, у меня тоже есть вопрос: что ты решил насчет Пако Рико? Может, сделаешь убийцей меня?
Я простился с ним и вернулся в библиотеку, к терпкому запаху старинной бумаги и кожи. Прямоугольники солнца на полу переместились и вытянулись, готовясь вот-вот погаснуть, а двадцать восемь томов «Энциклопедии», стоящие на своих полках, погрузились во мрак. Старинная позолота тиснения на корешках уже не поблескивала, когда я провел по ним кончиками пальцев, лаская старую поблекшую кожу. Сюжет будущей истории уже сложился у меня в голове. Это произошло само собой, как обычно случается с подобными вещами. Я отчетливо увидел ее набросок со всеми коллизиями, завязкой и развязкой: серия эпизодов напоминала пустые домики, которые мне предстояло заполнить мизансценами и людьми. Будущий роман зажил своей жизнью, а его главы поджидали меня в уголках библиотеки. Тем же вечером, вернувшись домой, я уселся сочинять. И записывать.
Их двадцать четыре, но в этот четверг присутствуют только четырнадцать.
Их двадцать четыре, но в этот четверг присутствуют только четырнадцать. В большое старинное здание они прибыли поодиночке, а кое-кто парами, одни в повозке, другие – большая часть – пешком. В вестибюле они толпились небольшими группами, снимая плащи, пальто и шляпы, прежде чем войти в зал для заседаний и устроиться вокруг большого прямоугольного стола, покрытого кожаной скатертью с пятнами воска и чернил. Трости прислонены к креслам, носовые платки выныривают из рукавов камзолов и исчезают обратно. Принадлежащая директору коробочка с нюхательным табаком и гербом маркиза на крышке переходит из рук в руки. Апчхи! Будьте здоровы! Благодарю. Снова кто-то достает платок и чихает. Вежливый гул, состоящий из покашливаний, шепота и комментариев вполголоса на тему ревматизма, воспалений, скверного пищеварения и прочих недугов заполняет первые минуты собрания, после чего, по-прежнему стоя, все произносят молитву Veni Sancte Spiritus, а затем усаживаются в кресла, чья обивка заметно попорчена временем. Самому молодому из присутствующих сравнялось полвека: суконные камзолы темных тонов, несколько сутан, полдюжины припудренных – или же без следов пудры – париков, бритые физиономии, чей возраст выдают морщины и пятна старости. Внешность присутствующих соответствует скромной обстановке, освещенной восковыми свечами и масляными лампами. Портреты покойного короля Филиппа Пятого, а также маркиза де Вильены, основателя Академии, возглавляют ансамбль гардин из выцветшего бархата, старого линялого гобелена, мебели, покрытой потемневшим лаком, и стеллажей с книгами и папками. С некоторых пор, несмотря на строгую еженедельную уборку, описанные предметы покрывает толстый слой сероватой пыли, наполнившей воздух в результате усердия каменщиков: Дом Казны, где Его Величество король Карл Третий великодушно позволяет собираться членам Академии, располагается в старом флигеле нового королевского дворца, в котором ведутся ремонтные работы. В Испании XVIII века, который к этому времени перевалил уже за свою последнюю треть, даже сам испанской язык и его знатоки переживают упадок.
– Книгу! – требует Вега де Селья, директор.
Дон Херонимо де ла Кампа, театральный критик и автор пространной «Истории испанского театра» в двадцати двух томах, неуклюже поднимается со своего кресла и бредет к директору, чтобы вручить ему двадцать второй том, последний из опубликованных. С любезнейшей улыбкой директор берет у него из рук книгу и передает ее библиотекарю, дону Эрмохенесу Молине, блестящему знатоку латыни и несравненному переводчику Вергилия и Тацита.
– Академия благодарит вас, дон Херонимо, за сей труд, который пополнит нашу библиотеку, – говорит Вега де Селья.
Франсиско де Паула Вега де Селья, маркиз де Оксинага – старший шталмейстер Его Величества. Это элегантный мужчина, одетый по последней моде: его синий вышитый камзол и кафтан вишневого цвета с двумя цепочками от часов выделяются на общем фоне единственным ярким пятном. Благоразумный и осмотрительный счастливчик, он отлично знает двор, кроме того, наделен непревзойденным талантом дипломата. Кое-кто поговаривает, что, если бы его родители избрали для своего отпрыска карьеру церковника – подобно младшему брату, ныне епископу де Сольсона, – в этом возрасте он был бы уже римским кардиналом с перспективой в один прекрасный день стать папой. Что же до остального, хотя поэт он весьма посредственный – его «Письма Клоринде», написанные в юные годы, не принесли ему ни признания, ни славы, – десять лет назад маркиз успешно опубликовал книгу под названием «Беседы о многообразии мнений и равенстве людей», которая принесла ему популярность на тертулиях,
[4]
где собирались сторонники прогрессивных взглядов, а заодно и неприятности с цензорами инквизиции. Не говоря уже о переписке с Руссо, которую он вел в течение некоторого времени. Все это придает налет просвещенности трудам их Ученого дома; и, как следствие, вызывает ревность в определенных кругах по ту сторону Пиренеев.
– Займемся текущими делами, – провозглашает он.
По его просьбе дон Клименте Палафокс, секретарь, докладывает собравшимся о состоянии исследований, ведущихся в Академии, о новых словарных статьях, которые будут включены в ближайшее переиздание «Толкового словаря» и «Орфографии», а также о средствах, выделенных для приобретения великолепного «Дон Кихота» в четырех томах, который только что вышел из типографии Ибарры.
– А сейчас, – добавляет секретарь, обводя собравшихся взглядом поверх очков, – как и намечалось, состоится голосование по вопросу путешествия в Париж за «Энциклопедией».
Все это он произносит по-французски с отличным произношением – известный эллинист, Палафокс является переводчиком «Поэтики Аристотеля», которую он же и прокомментировал, – взгляд его блуждает по залу, а в правой руке он сжимает перо, зависшее над протоколом, дожидаясь каких-либо замечаний собравшихся, чтобы перейти к следующей теме.
– Быть может, сеньоры академики хотели бы что-то добавить к предыдущему обсуждению? – спрашивает директор.
На другом конце стола поднимается чья-то рука. Пухлые пальцы унизаны золотыми перстнями. Пламя одной из свечей отбрасывает зловещую тень на кожаную скатерть, покрывающую стол.
– Слово предоставляется дону Мануэлю Игеруэле.
Игеруэла начинает свою речь. Это толстяк лет шестидесяти с неповоротливой шеей и гнусавым голосом, на нем камзол с фижмами и парик без следов пудры, всегда сидящий чуть набекрень, словно хозяин нахлобучил его второпях, а лицо могло бы показаться самым заурядным, если бы не глаза – живые, недобрые и умные. Он пошловатый комедиограф и посредственный поэт, зато является издателем ультраконсервативного «Литературного цензора», имеющего мощную поддержку в самых реакционных кругах церкви и знати. Со своей журналистской трибуны он яростно атакует все, что мало-мальски пахнет прогрессом и просвещением.