Глагл медленно идет между неровными рядами лежаков, стараясь ни на кого не наступить. Он не решается позвать Станку, чтобы другие самки не услышали. Только они все равно услышали. Пищалки распищались. Как будто почувствовали, что недолго осталось пищать. Глагл быстро заткнул им рты, но поздно…
Самки зашевелились, повставали с лежаков, потянулись на писк. Их стало много. Самки ничего не говорили, только громко дышали, и их руки тянулись отовсюду. Сначала они натыкались на пищалок, Глаглу приходилось постоянно отталкивать ненужные руки, потом нащупывали самого Глагла, ласкались. Самки обступили Глагла, не давая пройти. Глагл ладонью проводил по ним спереди, искал Станку. Станки нигде не было. Тогда Глагл мягко раздвигал самок и шел дальше. Ладони гладили. Колени гладили. Что-то еще гладило. Сразу несколько рук ухватились за самость, раздалось дружное хихиканье. Значит, недавно приходил Эбол. После Эбола всегда плохо приходить. Обидно как-то…
Скрываться теперь было незачем и Глагл позвал:
– Станка!
– Я тут! – откликнулось сразу несколько голосов и новые руки протянулись к пищалкам.
Глагл закрутился на месте, стряхивая жадные руки. Он знает, что Станка не умеет говорить. Нет, она не из молчаливых, нет!.. Просто у нее плохо получаются слова… Но все равно на всякий случай Глагл потрогал новых самок спереди. Станки не было. Не было даже ничего похожего. Тогда он еще раз позвал:
– Станка!
– А-а! – сказала она откуда-то из дальнего угла, и Глагл узнал ее голос.
Самки сильно мешали, но Глагл все равно смог пробиться сквозь них. Он пробрался в дальний угол, отыскал Станкин лежак и положил на него пищалок. Другие самки сразу же перестали мешать. Так у них принято.
Лежак легко скользил по гладкому полу. Пока Глагл оттаскивал его в сторону, подальше от остальных самок, одна из пищалок смолкла. Глагл всегда сначала давал Станке пищалку или что-нибудь другое, тоже съедобное. От этого Станка не то чтобы становилась ласковей, а как бы… не хватает слов! Просто меньше кусалась.
– Станка… – ласково говорит Глагл и кладет ей руки на грудь.
Станка не отвечает, она доедает вторую пищалку.
– Станка… – еще ласковей говорит Глагл и кладет ей руки на вторую грудь. Ни у одной самки больше такого нет. Почему у Глагла не четыре руки? Как, например, у Фимки Серого.
– А-а, – невнятно отвечает Станка, облизываясь.
– Только не кусайся, – просит Глагл. – Хорошо?
– А-а-о…
Она и вправду не кусалась, только иногда вдруг начинала стонать, громко и не страшно, отчего другие самки тут же переставали ругаться и начинали глупо хихикать, а Глаглу это не нравилось, и он постоянно говорил Станке на ухо: «Тише, тише…», но она все равно не слушалась, и Глаглу это нравилось, потому что ни с кем больше ему не было так хорошо-от-самки как со Станкой, но самки хихикали, и он опять просил: «Тише!», а она стонала, и тогда он ей сказал-без-слов то же самое «Тише!», и она сразу замолчала, окутанная тускло-зеленым, только перебирала во рту обслюнявленные пальцы, и стало слышно, как в животе у Станки тихонько и очень грустно пищит пищалка, она пищит непрерывно, потому что Станка, глупенькая, все-таки проглотила ее с головой, и Глагл снова повторяет: «Только не кусайся…», обращаясь непонятно к кому, и он улыбается, потому что ему радостно, и думает: «А вдруг все-таки укусит… А вдруг все-таки… А вдруг…»
И она не успевает укусить…
…Глагл больше не хотел есть и самку. Он хотел на урррок. И он пошел к Учтителю. Чтобы стать еще умнее. Может быть, даже умнее самого Учтителя. После Станки все кажется простым и понятным. И пррравильным.
По пути к Учтителю Глаглу пришлось еще раз пройти мимо ЗонаА, но теперь, без пищалок, это было намного безопаснее. Он даже остановился ненадолго, чтобы послушать старого Ауэрмана. И присел на скамеечку, совсем как выродок, правда, выбрал скамеечку подальше. На всякий случай.
– А уж касательно-относительно пятого и последнего кольца Ласкового Ми сказать можно только одно… То есть, сказать-то завсегда можно только одно… Тебя, Янус, и таких, как ты, я сейчас не имею в виду. Значит, сказать-то можно одно, а вот подумать можно многое. Ох, многое… Так вот, про пятое кольцо, в чем его своеобычность – и подумать-то можно только одно… Хотя кто верит – он не думает. Зачем ему думать, когда он и так знает, что пятое кольцо, из всех колец самое последнее-распоследнее – оно Покаяния Кольцо. Ибо как говорил Ласковый Ми? А так! Кто, значит, покается, тому, значит, все я и прощу. Сразу же! И истинная благость человечья не в том заключается, чтобы человек не грешил – какой же он человек, когда без греха-то! – а в том, чтобы каялся вовремя. Погрешил-покаялся, погрешил-покаялся, вот так-то! И так постепенно, со временем, человек кающийся сам себя через покаяние очищает, вся грязь и вся муть из евойного нутра выходят, а заполняет его после этого… Что?
Старый Ауэрман возвысил голос и даже перестал хрипеть.
– Что? Давайте, дети мои просветленные, одной ногой уже царство небесное попирающие… Ты, Кентенок, считай, двумя ногами… Давайте вместе скажем, что заполняет нутро человечье, душу его бессмертную и сердце? А? Давайте-ка скажем хором!
– Гы-гы-гыгы-гыгы! – прогыкал Бронто.
– Умница! – похвалил старый Ауэрман.
Тут уж все захотели побыть умницами, заорали, замычали, заревели, завыли, заржали – кто как мог. Совсем молчаливые стали стучать по скамейкам и ногами топать. Даже Бронто снова загыкал, хотя точно известно – старый Ауэрман два раза подряд никого никогда не хвалит.
– Мыфы… – начал было Янус, но тут же укусил себя, должно быть, за ухо, и сказал: – Довро!
– Оуо-о-о! – крикнул кто-то и забился, закатался по земле.
– И-и, и-и-и-оо! – добавил Кентенок.
– Добро, добро, добро, добро, – забормотал Эляш, с каждым разом все громче, и бормотал бы так еще долго, если бы кто-то не приложил его от всей своей бессмертной души по затылку, сказав при этом:
– Биишь сими… Бишь сими…
– Ша! – сказал старый Ауэрман. Все затихли, только кто-то молча свалился со скамейки и там затих. – Правильно вы все говорите, добро – оно добро и есть, тут уж как попишешь, так и прочтешь. А к нему, к добру, то бишь, прилагаются-присовокупляются еще и вера святая, любовь возвышенная, да ласковость. И все это приходит к человеку через покаяние. Так что кайтесь, дети мои, увечные да калечные, кайтесь чаще! Вот хоть Ласкового Ми взять – уж на что он безгрешный да ласковый был, а покаяться тоже не забывал…
Глагл отчего-то снова почувствовал себя неуютно. Захотелось встать и уйти. Он и встал, однако уходить пока не спешил. Пррроповеди старого Ауэрмана заворрраживали.
– Покаяньицем, да молитовкой… Молитовкой да постиком… Конечно, такому из вас, который, значит, весь из себя… Весь такой себе на уме, значит… Ему, конечно, чего же каяться? Он, значит, своих пищалок употребил-оприходовал, про ближнего своего и думать забыл, да к тому же, значит, прелюбодейским грехом тело осквернил… Итого, значит, получается: смертоубийство, чревоугодие… Плюс еще это… Да, итого ровно три смертных греха! Чего ж ему теперь каяться? Не-ет, такому каяться совсем ни к чему. Нет, такой человек – пусть он мимо идет-пешеходствует…