– Темный человек! Ты по образованию вообще кто?
– Программист, – признался я.
– Это навроде кибернетика?
– Ага.
– Ну тогда должен хоть чуть-чуть соображать! Ответь мне на простой вопрос, Палыч, в какую сторону движется стрелка часов? Да не смотри ты на свои батареечные, сюда смотри!
Петрович дернул Ларина за руку, тот с удовольствием дернулся. Циферблат его часов оказался перед моим носом. Стрелки, как мне показалось, стояли на месте, впрочем, теперь у меня не было в этом стопроцентной уверенности.
– Направо? – предположил я.
– Отлично! – воодушевился Петрович. – Все, Палыч, считай, что понижен в звании до пол-Палыча. Направо! Это когда стрелка сверху. А когда снизу? Налево, что ли?
Я пожал плечами.
– Нет, правильно говорили, что кибернетика не наука! Неужто так трудно понять простую вещь. Стрелка часов, – желтый ноготь постучал по стеклу, – всегда движется по часовой стрелке! По! Ты понял? И никак иначе! А мы? Ты же смотрел карту… Мы едем в другую сторону, виток за витком – против часовой стрелки. Что же в таком случае должно приключиться со временем? А? – Петрович с интересом заглядывал мне в душу поочередно то красным, то зеленым глазом.
– Хроносингластический инфундибулум, – отчетливо произнес Ларин.
Как это ни странно, я его понял.
– И чем дальше мы уезжаем, тем медленнее идет время, – говорил Петрович, и, видимо, для наглядности, замедлялась его речь, а вместе с ней и движение поезда. – Ведь время, если подумать… – Пенсионер неожиданно замолчал, затем продолжил: – Если подумать, то время – та же спираль. И если двигаться по ней все дальше… – он поднялся с места, пригибая голову, как будто боялся удариться о поручень, что ему едва ли грозило, – и дальше… И все время дальше… Тогда можно…
– Можно в Африку прийти, – чуть слышно прошептал Игорек.
Петрович рассеянно посмотрел на него, затем принялся блуждать взглядом по сторонам.
– Тогда можно добраться до таких мест, до которых тебе не очень-то хотелось добираться, – закончил он, ловким движением подобрал с пола бутылку из-под приветливой водки и вернулся на свое место.
И хотя в бутылке не осталось ни капли, с нею Петрович стал выглядеть значительно увереннее.
Так бывает, подумал я, грудные дети тоже часто не могут успокоиться без «пустышки».
Бывший молотобоец оцепенел, пристально вглядываясь в заоконную темноту и прислушиваясь к затихающему стуку колес. Он лишь легонько кивнул, когда невидимый механический диктор, который, возможно, некогда брал уроки орфоэпии у самого робота Вертера, прежде чем последнего отправили на переплавку, громогласно объявил:
Глава восемнадцатая
Станция Партизанская засада. Стоянка десять субъективных ми…
Речь диктора была внезапно прервана оглушительной мощности гудком. Гудел поезд, хотя понял я это далеко не сразу – таким громким и долгим был звук. Я не люблю литературных штампов и потому не назвал бы его «леденящим душу», тем более, что избитое сравнение не соответствовало действительности. Этот звук не «леденил» душу, он ее «вынал». Вынал, небрежно комкал и забывал вставить обратно.
Гудок смолк, и почти одновременно перестали вибрировать поручни и стекла вагонных окон. Я запоздало удивился, как их вообще не разнесло на кусочки мощнейшей звуковой волной.
Поезд встал совсем как «знаешь что» в недавнем вопросе Петровича: решительно и в совершенно неподходящем месте. Стало необычно тихо. Так тихо, как это бывает, например, когда ты защищаешься от внешнего шума, включая на полную громкость музыку в наушниках, и кассета неожиданно замолкает одновременно с внешним раздражителем.
Двери остались закрытыми, впрочем, сейчас это меня радовало. За окнами было темнее, чем я мог себе представить. Казалось, окружающая тьма не только не рассеивается от внутреннего освещения, но пытается пробиться сквозь стекла, чтобы вобрать в себя вагон вместе с его несчастными обитателями. Должно быть, это ощущение возникало из-за запаха снаружи. Пахло так, что мне захотелось вымыть руки.
Гудок повторился. На сей раз я успел зажать уши пальцами еще на первых аккордах незамысловатой иерихонской мелодии. Все мои соседи, кстати, поступили точно так же. Кроме Петровича, который, похоже, и не слышал Гудка. Думаю, даже трубный глас Архангела Гавриила… Да что там! Даже согревающее душу бульканье разливаемой по рюмкам водки не вывело бы его из оцепенения. В лучшем случае старик отметил бы краешком сознания: «Ага, Гаврюха пришкандыбал… И водку принес…» и снова впал в ступор.
– Эй, Петрович! – почему-то вполголоса позвал я.
Он не ответил, лишь раздраженно взмахнул левой рукой в жесте «не время, накх!» и продолжил медленно водить головой из стороны в сторону, напоминая своими движениями объектив камеры, установленной в кассовом отделении банка. Пальцы правой руки Петровича были плотно сомкнуты на бутылочном горлышке.
Мне стало забавно, если можно так сказать. Я взглянул на остекленевшее отражение Жени Ларина. Из-за обступившей вагон темноты оно казалось особенно отчетливым, хотя некоторая перекошенность морды, разумеется, присутствовала. Морда состроила рожу, сверкнула стальной улыбкой, подмигнула ближним к Петровичу глазом и пробормотала нечто маловразумительное на тему: «Ну вот, еще один не вернулся из забоя». Я улыбнулся в ответ. Кстати, внезапно подумалось мне, давненько я не практиковался в фирменном, «валерьевском» взгляде на окружающих.
Я с новой силой уставился на Женино отражение в неровной поверхности стекла. После тренировки по отысканию объемных спиралей на плоской карте метро пристальность взгляда давалась мне удивительно легко. Ну что, доктор-лектор, раскроешь ты мне наконец свою внутреннюю сущность?
И доктор-лектор раскрыл. И в тот же миг мне, если можно так сказать, перестало быть забавно.
Несколько секунд я по инерции продолжал глупо улыбаться и тихонько бормотать себе под нос о том, что надбровные дуги оттого и называются надбровными, что находятся над бровями, и поэтому совершенно незачем было оттягивать их к ушам, и только потом понял, что лицо, на которое я уставился, уже не принадлежало человеку, назвавшему себя Евгением Лариным.
Нет, Женино отражение в окне никуда не делось, оно лишь поблекло и заметно побледнело, когда сквозь него проступило другое.
И это было лицо мутанта.
Землисто-голубого цвета, лишенное какой-либо растительности, разделенное расщелиной рта на две неравные части. Мешки щек свисали почти до плеч, огромные ноздри были вывернуты наружу и направлены точно в цель, будто стволы супер-нейлгана. Сеть горизонтальных морщин, пересекающих лоб, напоминала нотный стан. Мерещилось, что одна морщинка проходит прямо через единственный глаз мутанта, делая его похожим на ноту «ля». В данный момент – целую, поскольку глаз закрыт. Из-за отсутствия ресниц казалось, что он подглядывает за нами. За мной. И чей-то тихий и очень спокойный голос произнес в микрофон моей памяти: «Мутант сознательный, самый опасный». Мне стало страшно.