Сразу же было дано распоряжение полковника Скакуна каждой сотне добыть достаточное количество продуктов. Полковник Скакун стал искать, каким способом связаться с Крымом и командующим белой армией Врангелем».
Это зачем-то писалось два года спустя после того, как Тит Ефимович Загубывбатько уже вышел из камышей и раскаялся перед новой властью и более года спустя после того, как с бандитизмом было покончено. Поэтому понятно, что теперь отряд он называет бандой.
Остается загадочным и необъяснимым, почему казаки, наиболее образованные из них, такие как Рябоконь и Загубывбать-ко, не только принявшие новую советскую власть, но и пошедшие на службу ей, тут же были под разными предлогами выпихнуты из нее?.. Оказалось, что эта власть была не для них, а они, вне зависимости от своих убеждений и намерений, изначально объявлялись ее противниками, по самой принадлежности к казачеству, которое к тому времени, перемолотое в великой войне, было уже иным и не только не сопротивлялось новым революционным преобразованиям, но даже поддерживало их. В новой жизни им места не было предусмотрено…
С родом Загубывбатько мне повезло. В станице Гривенской я познакомился и подружился с племянниками Тита Ефимовича, детьми его младшего брата Михаила, бывшим учителем Федором Михайловичем Загубывбатько, 1917 года рождения, и Анной Михайловной Стеблиной, 1912 года рождения. Федор Михайлович уже серьезно болел и поэтому рассказал мне немногое. Но его сестра Анна Михайловна увлеклась воспоминаниями, исписав две тетради о своей жизни в станице Гривенской и о своем дяде Тите Ефимовиче.
Вот как она запомнила тот день, когда родители вынуждены были уйти в плавни, бросив детей на попечение родственников: «Красные прискакали к нашему дому. Дом был оцеплен со всех сторон. Это было летом, в июне месяце. На этот момент взрослых никого дома не было. Отец с мамой поехали на Валок за сеном, а бабушка Маша ушла искать теленка. Дома были одни дети: я — восьмилетняя, двухлетний Федя и пятимесячный Митя, которого я носила на руках. Какой мне страх пришлось пережить! Была еще в доме младшая сестра мамы Дуня, шестнадцати лет, лепившая на базу кирпич. Она тоже перепугалась. Оказывается, что родители везли сено, когда их предупредили, чтобы они домой не возвращались. А потому они бросили арбу с сеном на краю станицы у родственников, а сами на лошадях скрылись. В станице шли аресты. Отцу в то время было двадцать восемь лет, а маме — двадцать шесть. С того дня их и назвали зелеными…»
Примечательно, что, несмотря на все свои таланты, вроде бы сдержаный и общительный характер, уважение людей, родные считали, что та трагедия, которая произошла в их роду, гибель стольких мужчин была на совести Тита. Он, мол, был в этом повинен. Обвиняли не Рябоконя, а именно Тита.
Анна Михайловна Стеблина вспоминала запомнившуюся ей сцену крупного разговора Тита со своей матерью Марией Васильевной: «У Тита Ефимовича были от природы таланты. Он был хороший портной. Шил на ножной машинке мужские костюмы. Тогда были в моде френч и галифе. А также шил фуражки, шапки, кепки из клетчатой материи. Был хорошим столяром и плотником. Построил сарай, обновил двор. Ему все давалось, за что ни возьмется. Правда, сельским хозяйством он не занимался, хлеба не сеял и скот не разводил.
Вот только родные удивлялись тому, почему он на таких молодых женится — ровесницах нам, его племянницам.
Он не был скупым. В 1925 году, может быть, чувствуя вину за гибель брата Михаила, отдал маме, Александре Давыдовне, свой дом, а сам переселился в отцовский дом, к своей матери Марии Васильевне, нашей бабушке Маше.
Помню, это было уже в 1926 году, в ясный весенний солнечный день. Со школы я зашла к бабушке Маше. Дядя Тит был дома. Бабушка была вся в слезах, так как у них был крупный разговор. И она выказывала ему: «Тытусь! То, шо в нашей си-мьи случилось, то нэ дай Бог никому. Сэмэнка и Мэхайлыка поубывалы. Наробылы кучи сырот. А всэ через тэбэ. Ты офы-цэр. За такымы як ты, ганялысь большовыкы и знычтожалы. Тоби нада было выихать подальши от гриха — хочь в Грузию, або в Турцию. Нада було скрыться подальшэ от гриха, так щоб тэбэ нэ найшлы и забулы. А пэрэмэжэнэлось, — дать висточку о соби, мини, матэри. А то шо ото натворыв: прыхив в симью, зъя-зався с дружкамы — Пацера, Собуль. Та дэ ты их выдрав? Оны ж нэпутеви и бэспардонни. Пишов з нымы обстрилять, задэр-жать пароход. Шукалы Крыкунэнка? Та нащо вин вам здався! Крыкунэнка вы нэ найшлы. А Мыхайлыка убылы. А в симью нашу прэшло горэ. Вси вэнувати. Браты твои погыблы. Хозяйство годамы нажэтэ пишло прахом…»
Бабушка ему все доказывала и плакала. За пароход дядя Тит признавал свою вину.
— Маманя, тут я виноват крепко, за пароход. А за то, что офицер и что надо было скрыться, то я був нэ одын такый. И цэ пройшло нэ тикэ на Кубани, а по всий России. Ганялысь за на-шымы душамы…
Мне было тогда четырнадцать лет, и я многое понимала. Мне было очень жаль бабушку. Ведь и она сидела в тюрьме и от горя и слез почти ослепла».
Все в Тите, казалось, было ладным. Он был красив, деловит, мастеровит. Но было в нем и нечто такое, что вносило в окружающую его жизнь разлад. Примечательно, что Тит был офицер, но ни в одном документе, какие мне довелось видеть, ни в воспоминаниях не упоминается о его воинском звании. Если Рябоконя обязательно называют хорунжим, то Тита по его воинскому званию никто не отметил. Оно к нему как бы не пристало…
Он был из тех деловых людей, которые все умеют устраивать, — вечный завхоз. Но оказалось, что устраивая повседневную, сиюминутную жизнь, он так и не устроил ни свою, ни жизнь близких ему людей, ни в обычном, ни в ее высоком смысле и предназначении, без чего и бытовая ее часть оказывается, в конце концов, без надобности. В высший смысл человеческой жизни он, казалось, просто не верил, полагая, что это выдумано если не из блажи, то ради одурачивания людей, чтобы держать их в смирении.
Тит Ефимович Загубывбатько служил в повстанческом движении под командованием Скакуна и Кирия. Он ушел из плавней до того, как сформировалось собственно рябоконевское движение. Уже иное в сравнении с предшествующим. По всей видимости, Тит думал, что Рябоконь всего лишь сменил Кирия, и не более того. А то, что коренным образом изменился и характер повстанческой борьбы, этого он так и не постиг.
С Рябоконем у них сразу же начались разногласия, сводившиеся к тому, что Тит Ефимович, ссылаясь на объявленную амнистию, предлагал покаяться перед властью и выйти из камышей. На что Рябоконь ему резонно возражал: люди, сотворившие такой погром в стране, убедившиеся, что народ бежит от них, как черт от ладана, теперь хотят его просто вернуть в свое повиновение. А действительно ли они сдержат свое обещание, неизвестно, ведь, судя по предшествующим их действиям, верить им нельзя.
Тит и хоронился-то по плавням в большей мере лишь затем, чтобы уцелеть в это лихое время. И как только зверские репрессии прекратились и было обещано сдавшимся повстанцам сохранение жизни, он готов был выйти из камышей.
Василий Федорович замечал, что Тит Загубывбатько томится какой-то нудьгой, какой-то трудноразрешимой для него мыслью. Иногда в разговорах он, как бы между прочим, сетовал, что до каких пор, мол, будем скрываться, нельзя же вот так ховаться всю жизнь. И Василий Федорович подозревал, что Тит готов сдаться. И вскоре представился случай проверить свои предчувствия. Однажды, когда он выявил в прибившемся к его отряду чоновца, какие засылались к нему постоянно и которых он разоблачал безошибочно, сказал Титу: