– Рези? – сказал я. Она не взглянула на меня.
– Я знаю, что собаку пора убить, – сказала она.
– Мне вовсе не хочется этого делать, – сказал я.
– Вы сделаете это сами или поручите кому-нибудь?
– Твой отец просил меня сделать это.
Она повернулась и взглянула на меня.
– Вы теперь солдат. Вы надели форму только для того, чтобы убить собаку?
– Я иду на фронт, – сказал я. – И зашел попрощаться.
– На какой фронт?
– На русский.
– Вы умрете, – сказала она.
– Наверное, а может быть, и нет, – сказал я.
– Каждый, кто еще не умер, очень скоро умрет, – сказала она. Ее, казалось, это не очень волновало.
– Не каждый, – сказал я.
– А я умру, – сказала она.
– Надеюсь, что нет. Уверен, что с тобой все будет в порядке.
– Наверное, это не страшно, когда убивают. Просто вдруг меня не станет, – сказала она. Она сбросила собаку с колен. Та шлепнулась на пол, как кусок сырого мяса.
– Возьмите ее, – сказала она. – Я ее никогда не любила. Я просто жалела ее.
Я поднял собаку.
– Ей лучше умереть, – сказала она.
– Я думаю, ты права.
– Мне тоже лучше умереть, – сказала она.
– Ну зачем ты так…
– Хотите, я вам что-то скажу? – сказала она.
– Давай.
– Наверное, никто из нас долго не проживет, и поэтому я могу вам сказать, что люблю вас.
– Очень приятно, – сказал я.
– Я действительно вас люблю, – сказала она. – Когда была жива Хельга и вы приезжали сюда, я всегда ей завидовала. Когда Хельга умерла, я стала мечтать о том, как я вырасту, выйду за вас замуж, стану знаменитой актрисой и вы будете писать пьесы для меня.
– Это честь для меня, – сказал я.
– Но это не имеет значения. Ничего не имеет значения. Идите и пристрелите собаку.
Я раскланялся, унося собаку. Я отнес ее в сад, положил на снег и вынул мой крошечный пистолет.
Три человека наблюдали за мной. Первым была Рези, стоявшая у окна музыкальной комнаты. Вторым был древний солдат, охранявший польских и русских женщин.
Третьим была моя теща Ева Нот. Ева Нот стояла у окна второго этажа. Подобно собачке Рези, она отекла на военном пайке. Бедная женщина, раздувшаяся в эти недобрые времена, как сарделька, стояла по стойке «смирно», казалось, она рассматривает убиение собаки как некую важную церемонию.
Я выстрелил собаке в затылок. Звук от выстрела был короткий, негромкий, как металлический плевок пистолета с глушителем.
Собака умерла, даже не вздрогнув.
Подошел старый солдат, выказав профессиональный интерес к тому, какую рану мог нанести такой маленький пистолет. Он перевернул собаку ботинком, нашел на снегу пулю и глубокомысленно хмыкнул, словно я сделал что-то интересное и поучительное. Он стал говорить о разных ранах, которые он видел или о которых слышал, о разных дырах в некогда живых существах.
– Вы собираетесь закопать ее? – спросил он.
– Я думаю, так будет лучше.
– Если вы этого не сделаете, ее кто-нибудь съест.
Глава двадцатая.
Вешательницы берлинского вешателя…
Только недавно, в 1958 или в 1959 году, я узнал, как умер мой тесть. Я знал, что он умер. Детективное агентство, к которому я обращался в поисках Хельги, сообщило мне, что Вернер Нот умер.
Подробности его смерти стали мне известны случайно, в парикмахерской Гринвич Вилледж. Ожидая своей очереди, я перелистывал журнал для женщин и с восхищением Думал, что за удивительные создания женщины. История, рекламировавшаяся на журнальной обложке, называлась «Вешательницы берлинского вешателя». Я не мог предположить, что это статья о моем тесте. Вешанье было не его дело. Я обратился к самой статье.
И я довольно долго смотрел на потемневшую фотографию Вернера Нота, повешенного на яблоне, даже не подозревая, кто это. Я смотрел на лица людей, присутствовавших при повешении. Это были в основном женщины, безликие, бесформенные оборванки.
И я стал играть в игру – подсчитывать, сколько раз наврала обложка журнала. Во-первых, женщины никого не вешали. Это делали трое тощих мужчин в отрепьях. Во-вторых, женщины на фотографии были некрасивы, а вешательницы на обложке были красавицы. У вешательниц на обложке груди были, как дыни, бедра крутые, как лошадиные хомуты, а их отрепья – живописно растрепанное неглиже фирмы Шапарелли. Женщины на фотографии были хороши, как дохлые рыбины, завернутые в полосатые наматрасники.
И еще не начав читать о повешении, я с содроганием постепенно узнавал разрушенное здание на заднем плане фотографии. Позади повешенного, словно челюсть с выбитыми зубами, виднелось то, что осталось от дома Вернера Нота, дома, в котором в истинно германском духе была воспитана моя Хельга и где я сказал «прощай» десятилетней нигилистке по имени Рези.
Я прочел текст.
Он был написан человеком по имени Ян Вестлейк и был сделан очень хорошо. Вестлейк, англичанин, освобожденный военнопленный, видел это повешение вскоре после того, как его освободили русские. Фотографии делал тоже он.
Нот, писал он, был повешен на собственной яблоне рабынями, угнанными в основном из Польши и России, жившими неподалеку. Вестлейк не называл моего тестя «берлинским вешателем».
Вестлейк не без труда выяснил, в каких преступлениях обвинялся Вернер Нот, и заключил, что Нот был не хуже и не лучше любого шефа полиции крупного города.
«Террор и пытки входили в компетенцию других отделов германской полиции, – писал Вестлейк. – В компетенцию Вернера Нота входило то, что связано с поддержанием закона и порядка в каждом большом городе. Силы, которыми он руководил, боролись с пьяницами, ворами, убийцами, насильниками, грабителями, мошенниками, проститутками и другими возмутителями спокойствия, а также делали все возможное, чтобы поддержать в городе движение транспорта».
«Главная вина Нота была в том, – писал Вестлейк, – что он передавал подозреваемых в различных проступках и преступлениях в систему правосудия и наказания, которая была безумна. Нот делал все от него зависящее, чтобы отличить виновных от невиновных, используя наиболее современные полицейские методы, но те, кому он передавал своих арестованных, считали, что это различие не имеет значения. Любой задержанный считался преступником, судили его или нет. Все заключенные всячески унижались, доводились до крайности и уничтожались».
Вестлейк далее писал, что рабыни, повесившие Нота, точно не знали, кто он, но понимали, что он важная шишка. Они повесили его, потому что хотели получить удовлетворение от повешения какого-нибудь важного лица.